Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ещё Махарадзе за ним: а если нация, отделясь, захочет у себя установить монархический образ правления? — не можем же мы это разрешить! Обещать теперь независимость и Украине, и татарам, и грузинам, — у нас будет столпотворение! Нет, национальный вопрос может быть решён только при социалистическом строе.
Последний вечер, а прения затягивались безнадёжно. Полез Зиновьев повторять Ленина, потом Пятаков отвечать Зиновьеву, и расхрабрившийся Сталин отвечать Пятакову: мы за Финляндию против Временного правительства и за Ирландию против Английской империи.
Оппозиция предлагала: хоть и подождать, не выносить никакого решения. Но по тому же неуклонному невыясненному закону точка зрения Ленина победила в четырёхкратном перевесе. Три недели назад отвергнутый собственной партией, — он уже вот уверенно вёл её, и партия была наглядно едина.
Сильное впечатление.
А голосование это совершилось только к часу ночи, — а затем следовало ещё — положение в Интернационале, и повторный доклад Ленина с резолюцией о текущем моменте, где опять он победил, как хотел.
Ещё же в этот вечер выбирали ЦК. Выбрали 9 человек — и кого же (Дзержинский сам себя отвёл по болезни): Ленина, Зиновьева, а на третьем месте выше Каменева — Сталин, каким образом этот простофиля собрал столько голосов? А Шляпников — исчез, как смыло с горизонта. Вошёл, конечно, громкоголосый Ногин, беззвучная тень Свердлов, а из кронштадтских Смилга.
От Кронштадта дышало уверенное большевицкое будущее. Оттуда был ещё мичман Федя Ильин с устрашающей кличкой „Родион Раскольников”, да отчаянный Соломон Рошаль, — Саша с этими молодыми легко и охотно сошёлся.
Уже в три часа ночи, перед рассветом, поднялись в заключение петь „Интернационал”. Саша не только знал слова и пел с огнём, — он испытывал шевеление в корнях волос.
Великий гимн! — и для всей Земли сразу.
О, из этого — из этого будет Нечто!
ТРИДЦАТОЕ АПРЕЛЯ – ПЯТОЕ МАЯ
134
Чем замечательны были полтора минувших месяца: никогда в обычные годы Николай не имел возможности так полно, так неотрывно жить с милой семьёй, как сейчас. Как ни долго и как ни опасно болели дети (Ольга ложилась ещё и второй раз) — но вот все выздоровели, и старшие дочери охотно каждый день в разрешённые часы прогулок гуляли с отцом — и работали: сперва всё чистили от снега дорожки, а как потеплело — много работали на ломке льда: у островка, у ручейка, в шлюзе под мостом, между двумя мостами против середины дома. Но нередко собиралась за решёткою парка толпа, глазела, а то выкрикивали насмешки и оскорбления, свистки будто на зверей, — тогда переходили куда поукромней, к летней пристани, и били лёд там. (А толпа ещё аукала и кричала.) Одни льдины вытаскивали, другие потом проталкивали шестами под мост, когда уже посвободнела вода. (Иногда и стрелки из караульного помещения высыпали поглазеть на работу царской семьи, а раза два попался хороший караул — так и сами помогали.)
Со всенощной под Благовещенье, а оно в этом году пришлось на Вербную субботу, начались регулярные службы отца Афанасия с четырьмя певчими в часовне дворца (часовые — у входа и позади алтаря) — и всей семьёй, кто не болен, не пропускали ни службы, да и прислуга и служащие дворца собирались прилежно. (Небывалое Благовещенье! — безо всякой связи с Мама.) Со Страстного Понедельника всею семьёй говели, в Страстную Пятницу исповедывались, проносили плащаницу черезо все комнаты дворца, у обедни в Великую Субботу причастились. В Пятницу простились с 46 служащими, отпросившимися у охраны к своим семьям в Петроград, — но ещё оставалось 135 человек, вместе с дамами и господами, и в Светлое Воскресенье на всех ещё хватило старых запасов фарфоровых яиц при христосовании.
Дети выздоравливали — и надо было возобновлять занятия. Верный Жильяр с французским был тут. Верный Гиббс, оказавшийся в момент ареста дворца вне его, — говорят, усиленно хлопочет и уже собрал подписи четырёх министров, чтоб ему разрешили вернуться во дворец и как прежде вести уроки английского. Теперь Аликс принялась преподавать русский язык дочерям и арифметику Алексею, а Николай через день стал заниматься с Алексеем географией и русской историей. По географии изучали с ним реки Европы и России, чтоб он уверенно находил истоки и точно вёл по течению до устья. А по истории — когда-то уже начинали Киев и крещение Руси, а теперь — с Владимира Мономаха. Сам для себя Николай находил в киевской истории бездну поучений и нравственных, и государственных, и теперь пытался кое-что открыть сыну. Вот: после смерти отца никто не мог помешать Владимиру Мономаху в 40 лет занять киевский престол, но, сознавая, что отец незаконно оттеснил Изяслава, Владимир добровольно отдал Киев Святополку Изяславичу, а сам ушёл княжить в скромный Туров, — и так его княжение в Киеве отложилось на целых 20 лет, до его шестидесяти, — а ничего не потеряло в мудрости и блеске. Урок!
Извлечение уроков из истории было любимейшее занятие Николая, а в наступившую вот полосу российской невзгоды — даже ещё острей. Среди дня он находил два-три часа и для собственного чтения — и вот прочёл объёмистую историю Византийской империи. Какие фигуры, какие масштабы событий! И всё это уже прешло с лика Земли, и забылось, как забудутся и наши события, — и в будущие века только редкие любители будут прочитывать подробности, что же и как произошло в России в марте 1917.
А по вечерам — уютно собирались все вместе, и Николай много читал детям вслух — то Чехова, то по-английски Конан-Дойля.
Увы, не все эти полтора месяца было так соединённо. Более чем на две недели Николая и Аликс бессердечно разъединяли, не разрешали встречаться иначе, как в столовой за общей едой, в присутствии караульного офицера, и на богослужениях. И с детьми они не могли видеться вместе, а только порознь.
Во всех случаях вестником изменений, к худшему или к лучшему, приезжал Керенский. За всё время их заточения он приезжал трижды.
Первый раз — 21 марта, одетый как воскресный рабочий: в синей рубашке, застёгнутой до горла, без белого воротничка, и в сапогах. Держал ультрареволюционную речь к караульным стрелкам в коридоре. Объявил слугам, что им платит народ, и они должны служить не бывшему царю, а коменданту. Сменил благоприятного коменданта Коцебу на Коровиченко, объявил, что дворец переходит в ведение министерства юстиции. Устроил всеобщий обыск комнат, шкафов, подвалов, правда очень поверхностный. Вошёл один в классную, где Николай и Аликс сидели с Алексеем, представился с родом поклона, что он — генеральный прокурор, был крайне возбуждён, говорил бессвязно и дотрагивался до предметов. Затем попросил Николая в другую комнату, там заявил, что министры при допросах указывают на доклады, которых нет в министерствах, они не у вашего ли величества (так и сказал). Хотел казаться грозным, но произвёл впечатление скорее недурное. Николай обещал, если нужно, и свою помощь в розыске бумаг. И сказал Керенскому: „Я прочёл в газетах, что вы отменили смертную казнь. Если вы сделали это для моего спасения — то напрасно. Государство не может так воевать.” Затем больной Ане Вырубовой Керенский велел одеться и увёз её арестованную. Арестовал и Лили Ден (но через несколько дней отпустили её).
Второй раз приехал через 6 дней, в Страстной Понедельник, вызвал с богослужения. Был в тёмной рабочей куртке, снова без белого воротника, пробыл коротко, держался официально, и объявил этот жестокий и бессмысленный режим разъединения супругов: что так требует от него Совет рабочих депутатов. Аликс была особенно оскорблена. Но пришлось подчиниться без оспаривания, чтоб они не применили какого-нибудь худшего насилия.
И так прошло полмесяца, Аликс была тут — и не рядом, с детьми виделись порознь. Как в среду на Фоминой в холодный ветреный день Керенский приехал третий раз, отвлёк Николая от работы на льду, пришлось немедленно идти в дом, — а здесь был очень вежлив, симпатичен, разговаривал с откровенностью, произвёл впечатление доброжелательного к ним человека. Снял запрет разделения, обещал, что скоро семья поедет в Крым. Отдельно с государыней, но не дерзко: почему она вела приём министров и влияла на назначения. Отдельно с государем — и опять о бумагах. Прошли с комендантом в кабинет, и Николай выдал им часть требуемых бумаг, и вообще отдал им ключ от кабинета.
За эти недели много было и раздражений, и оскорблений, и Аликс переживала их острей, чем Николай. Вообще неволю она переносит гораздо тяжелей. Вот — эти крики и насмешки толпы, когда работали в саду (Аликс было видно из окон). Вот, в начале же Страстной, те начали рыть ров около Китайского театра — на дворцовой территории, в трёхстах футах от окон, нарочито? — а в Чистый Четверг устроили революционное представление: под оркестр привалила большая толпа с несколькими гробами, обтянутыми красной тканью, а несущие перепоясаны красными лентами, и много красных флагов, чёрно-красная толпа через заснеженный парк, тут держали речи, играли то похоронный марш, то марсельезу, и опускали гробы в ров, без церковного причта. И кончили к вечеру, только за полчаса до службы с двенадцатью евангелиями. (Потом объяснилось: это хоронили „жертвы революции” Царского Села. Да разве в Царском была борьба, лилась кровь? Да говорили, были умершие с перепою при грабеже винных складов.) И в день „1 мая” какие-то болваны ещё приходили сюда с оркестром и венками.