Камов и Каминка - Саша Окунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, что это, – сказал он как-то священнику, – какая-то система кнута и пряника. Неужели вести себя по-человечески можно только из-за страха?
– А вы не недооценивайте страха Божия, Михаил, – ответил священник, глядя куда-то в себя. – Страх Божий, он не к внешнему наказанию сводится. Без страха Божьего себя самого можно ли понять? То-то.
Идея трансцендентного абсолюта, некой универсальной силы теперь особенно сильно пробуждалась в нем по самым на первый взгляд незначительным, мелким поводам. Впервые это совсем еще неоформленное чувство пробилось в нем, когда в те, самые счастливые дни своей жизни он постоянно испытывал бесконечную, безграничную благодарность. Но к кому? Ладно бы к ней. Но ведь не к ней – там другое было, а к небу, деревьям, домам, людям – практически ко всему. А почему ко всему? И что это всё? И вот теперь увидит первые, доверчиво раскрывающиеся клейкие листочки, и в носу щиплет, и глаза на мокром месте, и грудь распахивается в мир благодарно и счастливо. Он вообще после тех, первых своих слез, которые хлынули из его глаз, когда зажужжал уходящий вниз лифт, плакал часто и охотно, будто добирал норму невыплаканных в детстве. А благодарность ко всему: к весенней луже, поленнице, сиротливо притулившейся к покосившемуся забору базы, к дрожащему на кирпичной стене пятну света, сияющему в окне синему прямоугольнику неба, к воробью, севшему на подоконник, – он ощущал почти постоянно. И еще к нему пришло чувство единства всего в этом мире существующего. Будто все что есть, трава, деревья, люди, он в том числе, каждый со своей партией были музыкантами гигантского оркестра, которые сообща участвовали в сотворении чего-то, что умом своим понять им было невозможно, но дано было почувствовать сердцем. Эта гармоническая связь всего со всем, это единство всего сущего в искусстве воплотилось для него в иконе. Очевидно, индивидуальные черты человека по имени Николай проступали в образе Николая Угодника, в ликах святых, Богоматери, Иисуса, эхом Античности просвечивали фаюмские портреты… Примечательно, что эти, так сказать, духовные поиски проистекали параллельно каким-то диким загулам, дурным пьянкам, гнусноватым оргиям, куда властно влекли его не только возраст и бушующие гормоны, но сильный, страстный темперамент и еще темная анархистская стихия, о существовании которой ему было хорошо известно и которая обладала над ним немалой властью.
Возможно, внимательный читатель заметил, что вот уже второй раз на страницах этой книги в связи с художником Камовым упоминается коллективный секс, иначе называемый «оргия». Сей факт (а поскольку он – и тут ничего не поделаешь, ибо из песни, как известно, слова не выкинешь, – определенно имел место быть) заставляет нас на короткое время уклониться от канвы нашего повествования, с тем чтобы понять, насколько слово «оргия» соответствует тем действиям, в которых принимал посильное участие наш герой. Итак, оргия. В этом (прислушайтесь!) торжественно звучащем слове слышится грохот панцирей, отражающих свет факелов Древнего Рима, в нем переливаются струи фонтанов Вечного города папы Александра VI. Оно излучает медовый свет Греции, звуки свирели, дробный стук копыт сладострастных сатиров и стоны изнемогающих нимф. Оно хранит эхо шороха шелков летучего эскадрона прельстительных фрейлин Екатерины Медичи и сладкий аромат духов маркиз и графинь легкомысленного и мудрого мира, навсегда сгинувшего вместе с ними в свисте неотвратимо несущегося вниз косого ножа гильотины. А еще есть в этом слове что-то привлекательно иностранное, манящее, соблазнительное и немножко фантомное, ибо, как ни крути, даже сегодня в русском сознании Запад остается неким фантомом, а в советскую, о которой идет речь, эпоху оно и подавно так было. Все это мы к тому, что происходившее той ночью в мастерской художника Ромадыгина, расположенной в мансарде строения 8 дома № 6 в Малом Татарском переулке, оргией назвать было никак нельзя. Ну какая же это оргия, если дамы душатся духами «Красная Москва» и «Серебристый ландыш», а от мужчин разит одеколоном «Тройной», и хорошо если из заросших подмышек, а не изо рта? И вожделенные дамские прелести таятся не в воздушном кружевном белье, а в плотных, розового и голубого цвета трико с начесом? И не фалернское, не бордо, не крепкие кипрские вина льются рекой, не пунш пылает в серебряной чаше, не изысканные афродизиаки, вроде устриц и паштета из авокадо, креветок и перепелиных яиц, не любимая божественным маркизом пармская ветчина, горький шоколад и экзотические фрукты ласкают взгляд, а стоят на клеенке бидон пива, четыре бутылки «Московской», шесть «Плодово-ягодного», банка килек и винегрет? Это, спрашиваем мы вас, оргия? Поверь, любезный читатель, меньше всего склонны мы пренебрегать животной стороной человеческой природы. Человек – животное стайное, а во многих стайных популяциях, взять хоть грызунов, коллективное совокупление есть условие нормального функционирования стаи. Что ж человек, он хуже крысы, что ли? Молодости (и слава богу, добавим) свойственно любопытство в разных областях, и, разумеется, в такой важной, как сфера пола. Что ж дурного в том, чтобы знакомиться с самыми разными ее аспектами? Повзрослев, человек сам установит свои предпочтения и границы. Короче, со всей ответственностью мы можем утверждать, что к оргиям, хорошо то или плохо, художник Камов отношения не имел, а просто гулял, где и как придется.
* * *Он проснулся на рассвете, с тяжелой головой и пакостным привкусом в пересохшем, распухшем рту. В темной душной комнате на диване и на полу под одеялами и пальто угадывались человеческие тела. Дверь в уборную была открыта, и оттуда в комнату гнилостно и кисло тянуло рвотой. На столе стояли грязные тарелки, пустые бутылки портвейна и водки, таз с недоеденным винегретом. К запаху рвоты и папиросных окурков примешивался острый запах случки. Камов откинул с лица лежавший на нем рукав чьего-то демисезонного пальто, аккуратно сдвинул со своего плеча незнакомую женскую голову с короткими, свалявшимися темно-русыми волосами, тонкой ниточкой слюны на бледной нижней губе приоткрытого рта и медленно встал. Его качнуло. Он осторожно наклонился, нашарил лежавшие рядом брюки. Женщина, что-то неясно пробормотав, перевернулась на живот. Как же ее зовут? Розовая комбинация задралась наверх, обнажив большую голубовато-серую ягодицу с россыпью мелких красных прыщиков. Камов бережно прикрыл женщину пальто, натянул брюки, вышел на кухню и жадно припал губами к крану. Потом ополоснул лицо и, разыскав коробку с зубным порошком, долго, с ожесточением тер пальцем зубы. Надел найденный в куче сваленной на пол одежды свой свитер, взял куртку (шинель и форма были оставлены на другой квартире) и по темной лестнице спустился на улицу. Уже светало. Довольно долго он бесцельно слонялся по улицам. Была осень. На асфальте шуршали еще не убранные дворниками сухие листья, в крохотных скверах и садиках шевелились усохшие головки золотых шаров и тронутые увяданием георгины безнадежно протягивали обреченные лепестки к робко выглядывающему сквозь серые комья туч испуганному солнцу. Художник Камов жадно втягивал в себя утренний, еще без примеси выхлопных газов и дымов, холодный, пахнущий сырой землей и влажной травой воздух. На Новокузнецкой он прошел мимо церкви. На паперти у входа стояла старуха. Человек с поднятым воротником вышел из дверей, поглядел по сторонам, порылся в кармане и сунул старухе монету. Старуха закланялась, тряся замотанной в коричневый платок головой. Человек обернулся, перекрестился на храм, глубоко натянул на голову кепку, спустился по ступеням и торопливо пошел по Вишняковскому переулку. Набежавший порыв ветра погнал через улицу скомканную газету. На углу махала метлой толстая дворничиха. В конце переулка, между желтым трехэтажным, с пузатыми белыми колоннами старым домом и новым кирпичным пятиэтажным строением, притулился пивной ларек.
О, славные, благодатные пивные ларьки, истинные пункты «скорой помощи» великой державы! Кажется, так или похоже на то писал великий певец русского народа и Советской державы Веничка Ерофеев. И прав был, еще как был прав! Скольких людей спасли они от невыносимой, раскалывающей голову боли, от повышенного внутричерепного, или что там давит изнутри на глаза, давления, заставляющего все двоиться, расплываться, а то и прыгать? А слабость в членах, во всех, особенно в тяжелых, будто в кандалы закованных ногах, а распухший, не помещающийся в сухом рту, покрытый противным белым налетом язык? А нежная слизистая оболочка нёба и щек, иссохшая, потерявшая исконную природную влажность и превратившаяся в отвратительное подобие наждачной бумаги? А сердце, сердце, наконец, трепыхающееся слабо, неровно, словно мотылек, у которого глупый мальчишка стер пыльцу с нежных крыльев? А отчаяние? Совершенное отсутствие воли к жизни? Напрочь исчезнувшее душевное равновесие? Все это и многое другое излечивалось блаженной кружкой жигулевского пива, холодного летом, подогретого зимой, а также столь милой душе русского человека соборностью, ибо кто же это и когда видал у пивного ларька алкающую спасения отдельную, так сказать, индивидуальную личность? Спастись – и в этом состоял глубокий моральный посыл пивного ларька – можно было только коллективно, всей общиной. Так или почти так писал божественный Веничка. Ларек, стоявший у кирпичного дома, только что открылся, но народ темной тесной кучкой уже толпился у крохотного окошка. Камов, пошарив в кармане, обнаружил случайно со вчерашнего дня застрявшую мелочь. Пересчитал: без малого рубль. Он встал в очередь и через несколько минут жадно впился в большую стеклянную кружку. Одним махом проглотив половину желтого водянистого напитка, он с удовольствием крякнул и утер пену с губ.