Камов и Каминка - Саша Окунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Проходите.
Они разделись в маленькой, темной прихожей и вошли в комнату, всю, снизу доверху, завешанную не похожей ни на что, виденное им раньше, живописью. Справа висела огромная, во всю стену, картина. Молитвенно раскинувший руки мужчина и таким же жестом отвечающий ему светлый младенец, которого держала на руках удивленная этим младенцем юная женщина. Лошадь и собака с мудрыми глазами соучаствовали в таинстве, внизу, у ног мужчины, курица с петухом занимались вечным своим делом – поиском корма, и невиданные, словно созданные из драгоценных кристаллов, растения окружали их.
– Он писал ее по кускам, за городом, в крохотной комнатке, куда свет проникал сквозь открытую дверь. Однажды я приехала и вижу: курица – алая, словно пламя. Через пару дней прихожу – сияет изумрудами – чудо! А потом пришла – серо-пегая кура. Что ж ты сделал, брат?! А он смеется – что делать, так надо… А целиком всю работу увидел только, когда из комнатки вынесли. А это мой портрет. Он все упрашивал меня, я и согласилась, только, говорю, при условии: напиши, как есть. Паша рассмеялся: «Ну, как хочешь!»
Потом они долго смотрели, аккуратно перекладывая переложенные папиросной бумагой, работы на бумаге.
– На холст у него денег не было…
Прощаясь, Евдокия Николаевна положила Камову на плечо руку:
– Приходите.
На улице Виленский, держась за Камова, удивленно качал головой:
– Неслыханно! Она не просто редко кого пускает, к ней попасть практически невозможно… Все они, кого добить не успели, живут пугливо, осторожно. Страх – гость, который, однажды забежав на огонек, поселяется навеки. Но только у них одних, напуганных стариков, и есть мужество хранить священный огонь. Впрочем, это общее место. А теперь послушайте меня внимательно, друг мой, – он сделал паузу и расправил свои пышные усы, – запомните этот час. Несколько минут назад вам, говоря языком этой эпохи, передали эстафетную палочку. Еще недавно (и, кстати, значительно более точно) это называлось хиротонией. – И, заметив недоуменный взгляд своего спутника, пояснил: – Рукоположением. – Он помолчал, а потом раздумчиво добавил: – Странная судьба у вашего поколения: те, кто должны были стать вашими отцами, убиты, в лучшем случае – искалечены. Вас рожают и воспитывают мертвые деды…
Той же зимой художник Камов, несмотря на юный возраст, без всяких на то усилий занял определенное положение в иерархии постоянных посетителей курилки Табличной библиотеки. Высокий, широкоплечий, с чуть выпуклыми голубыми глазами и упрямым подбородком, покрытым легкими завитками пробивающейся каштановой бородки, он обладал острым чувством юмора вкупе с исключительно быстрой реакцией, что делало его желанным участником в любой компании. Однако авторитет и уважение в обществе, где в деле словесного фехтования у него были вполне достойные соперники, он завоевал не только очевидно независимым и самостоятельным образом мыслей, но и непривычной для тех лет эрудицией: тексты Бердяева, Карсавина, Малевича, Филонова, Гершензона в те годы на руки не выдавались. Как-то, выходя из уютного домашнего тепла библиотеки в промозглый зимний вечер, в дверях он столкнулся с невысокой девушкой в цигейковой шубке. У нее были ореховые, зеленоватые глаза и осиная талия. Ему было известно, что она учится в Горном институте. В курилке она молча тянула свою сигарету, внимательно прислушиваясь к спорам, не принимая в них участия, правда, пара ее редких коротких замечаний приятно удивили Камова своей точностью и безупречной логикой. Не раз он ловил себя на том, что, блистая в разговоре, косится на эту надменную девушку с каштановыми, коротко стриженными волосами, капризной верхней губой и тонким, вздернутым с горбинкой носом. Как правило, она держалась трех молодых людей: двоих, тоже невысоких, черноволосых и черноглазых из «Бонча», и долговязого, худого, рыжего парня в толстых очках из Л ЭТИ. Однажды, когда компания покинула курилку, кто-то кинул им вслед: «Кучкуются…», и Камов явственно услышал недопроизнесенное, застрявшее в пластинах синего дыма: «Жиды». До знакомства с Виленским евреев он, почитай, и не встречал. Про въедливо проныристую эту нацию слышать ему, конечно, приходилось, и про жадность их, и про трусость, но впервые вживую он столкнулся с ними в доме Виленского, где частыми гостями были похожая на старую мудрую черепаху Лидия Гинзбург, мягкий, доброжелательный Владимир Шор, едкий, сухой Илья Серман, наезжавшие из Москвы Елеазар Мелетинский, который на всех, в том числе и на себя самого, смотрел отстраненно, как энтомолог на насекомых, лукавый энциклопедист Леонид Пинский, блистательный эрудит Натан Эйдельман. Камов был невольно очарован не столько интеллектуальным блеском и непринужденным острословием, присущим этим людям, сколько какой-то фанатической любовью и преданностью русской культуре и еще тем радостным доброжелательством, с которым они к нему отнеслись. Наложившиеся на эти первые живые впечатления тексты Бердяева и Соловьева превратили его любопытство в устойчивый интерес не только к самим евреям, но к провиденциальной, как ему теперь представлялось, их встрече с русским народом. И вот теперь представительница этого загадочного племени стояла у дверей и беспомощно рылась в сумочке.
– Что-нибудь не так?
Она подняла голову:
– Похоже, я где-то посеяла кошелек. В буфете, может? Сейчас уже не пустят…
– А вам куда?
– На Петроградскую, против Петропавловки.
Камов протянул ей монету:
– На такси не хватит, но на трамвай – в самый раз.
– Спасибо. – Ее губы дрогнули в благодарной улыбке. – Вы завтра когда будете, я…
– Оставьте, – поморщился Камов, натягивая перчатку. – Могу я барышню пригласить на трамвае покататься? А то, если позволите, проводить вас, может, пешком пройдемся, смотрите вокруг чудо какое!
Высоко над ними в черной бездонной пустоте зимней ночи висел светлый диск. Старые деревья, не смея переступить границ площадки, где в центре на высоком цоколе горделиво стыла великая императрица, в глубоком поклоне склоняли перед ней украшенные поблескивающими в лунном свете иголочками инея тяжелые кисти ветвей. Кроссворд троллейбусов Невского и трамваев Садовой не предполагал рационального решения, и они молча двинулись в сторону Невы, не осмеливаясь нарушить великой тишины, которую скрип снега под их ногами делал такой же осязаемой и реальной, как чувство, зарождающееся в душе каждого из них…
Прогулки эти вошли у них в привычку. Она, как правило, молчала, а он открывал ей секреты проплывавших мимо домов: вот здесь жил Карамзин и юный Пушкин взбегал по этим ступеням, а вот там, за этим окном, задушили Павла, здесь когда-то было Третье отделение, а теперь суд – правда, забавно? А еще он часто читал стихи, которых знал великое множество, но все больше Блока, Бродского, тогда своего любимого поэта, Цветаеву, Мандельштама и, конечно, ее строки – видите (по питерскому обыкновению они были друг с другом на «вы»), она живет в этом доме…
…Они пересекали Неву, и вдруг посреди моста оба одновременно остановились, а когда через долгие, не поддающиеся никакому измерению мгновения медленно, словно не веря, что это возможно, оторвались друг от друга, отворот белой ушанки и край серого пухового платка были вышиты ледяными кристалликами их смешанного дыхания. Тихо, не говоря ни слова, дошли они до подъезда огромного серого дома напротив Петропавловской крепости. Она открыла тяжелую, припорошенную снегом дверь и подняла глаза на Камова:
– Родители уехали.
Несколько секунд он молча стоял на пороге, а потом вошел внутрь.
Глава 12
В которой художник Камов взрослеет
Чисто технически с невинностью художник Камов расстался в торопливом, бесхитростно щенячьем блуде совместного грехопадения нескольких пионервожатых. Событию этому, которое произошло на Карельском перешейке ночью, после торжественной линейки в палате пионерского лагеря «Восток» (где он подрабатывал летом), немало способствовало несколько бутылок портвейна, контрабандным образом доставленных в лагерь, и по сути своей оно немногим отличалось от игры в пятнашки. Несколько случайных встреч с дамами из управления, к которому относилась котельная, где он работал, также не оставили следа в его душе, их даже и связями назвать было трудно, и уж подавно торопливые фрикции с последующим разряжением на брошенном в угол котельной ватном одеяле не имели ничего общего с тем таинственным, полным глубокой серьезности обрядом, который творили эти два человека в звездной тишине зимней питерской ночи. Каждое движение, их последовательность имели важное – пусть скрытое, но, несомненно, существующее – значение, тайный смысл, ибо являлись частью вселенской гармонии, куда входили и звезды, медленно совершающие свой путь по предназначенным им путям, и снег, поблескивающий в их, миллионы лет шедшем сюда, на Петроградскую сторону, свете, и объявшая замерший город тишина, в которой, слившись в одно, стучали два человеческих сердца.