Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало сереть. И еще чувствительнее стал холод. Он встал, огляделся. Внизу у подошвы холма мертвенно-стальным светом чуть светилась небольшая речушка. От нее уже поднимался легкий туман. На том берегу тянулись молодые, в рост человека, заросли ельника. Поодаль на бугре стоял большой крестьянский двор, прочный и светлый. Где-то в отдалении грохотал поезд. И все это в свете очень раннего утра было мертво, холодно, какое-то стеклянное, ненастоящее.
Серый сумрак все редел и редел. Вдали над речкой замаячил пегий пограничный столб. Он не ошибся: граница шла по самой речке. Значит, только разуться, быстро перейти поток и в тот молодняк, в котором его и с собаками не найдешь. И он внимательно всматривался в местность, стараясь наметить себе направление. Только бы не наткнуться на крестьянский двор, не потревожить собак и выбраться вон на то шоссе…
И по мере того как все более и более светало, туман от речки становился все гуще и гуще. И вдруг где-то совсем близко послышались грубые заспанные голоса. Он стал за толстую лиственницу. Берегом речки шли два немецких пограничника с короткими карабинами на плече. Они прошли мимо него и скрылись в густом тумане. Он тотчас же быстро спустился к реке и вошел в воду. Воды было только по колено, и озябшим за ночь ногам она показалась очень теплой. И едва ступил он на тот берег, как тотчас же из дальних кустов до него долетело хриплое, сонное, строгое:
— Halt![115]
Он бросился в елки. Стукнул выстрел, и пуля вжикнула высоко над головой: человек в тумане умышленно стрелял не в него, а выше, зря, для исполнения долга, веры в который у него как будто и не было. Он погрузился в густую пахучую чащу ельника, в которой стояло еще вчерашнее тепло. И стараясь не шелестеть ветвями, в густом тумане он пошел вперед, миновал крестьянский двор, на котором все было еще тихо, и вышел на дорогу.
И опять уже он думал свое. Стрелял тот так, зря, и пуля пошла неизвестно куда. И вот на излете она ударит или в нарядного жучка, спящего в синем колокольчике, или в лягушонка, который восторженно пучит свои глазенки на огромный мир, или, может быть, поразит спящего у окна в колыбельке ребенка. Вот она, благость Господня!.. Уже не веря — или пусть даже и веря — в нужность своего выстрела в человека, который не сделал ему никакого зла, солдат палит, и его пуля так, зря, отнимает жизнь пусть даже только у одного глупого лягушонка! Гениально устроено… Царь жизни — случай. И та, толстая, встретилась ему совершенно случайно и погибла.
И черт с ней!..
Справа над дорогой стояло мрачное огромное распятие с окровавленным, уже умершим Христом. Было холодно и неприютно. В уже редеющем тумане там и сям по крестьянским дворам надрывно перекликались петухи и уже слышались сонные голоса людей…
Чрез час он сидел уже в теплом и чистом вагоне, а вскоре, позавтракав и почистившись, он стоял перед ювелирным магазином на одной из главных улиц Дрездена. Он уже взялся было за дверную ручку, чтобы войти, как вдруг в голове, которая была от бессонной ночи как в тумане, сверкнула мысль: «А вдруг они фальшивые? В самом деле, они неестественно велики… Будет ужасно противно…»
И он снова отошел к витрине и сделал вид, что внимательно рассматривает выставленные драгоценности; но на самом деле он боролся с самим собой: войти или не войти? И не знал, что делать. В самом деле, будет ужасно глупо, если камни вдруг окажутся фальшивыми… Вероятно, и эти в витрине, по крайней мере, наполовину фальшивые. Все в жизни фальшивое. И не стоит возиться. Ах, как хочется спать!.. Надо пойти прежде всего выспаться — тогда голова будет яснее…
Владелец магазина, толстый и всегда точно сонный еврей, незаметно, но внимательно наблюдал за подозрительным человеком, что-то очень прилипшим к витрине, и подвинулся ближе к потайному звонку в стене, около железного шкапа…
Володя пошел по улице. Между каменными громадами домов крутилась людская пыль, взад и вперед, взад и вперед, взад и вперед, точно в беспокойных поисках за чем-то, что утрачено навеки, но в то же время находится где-то вот тут, совсем рядом, и только вот еще одно усилие, и они это утраченное найдут и уже не упустят. И пахло парами бензина, смоченной пылью, духами, иногда известкой. И солнце устало, даже как будто с отвращением смотрело с неба на этот бесплодный и решительно ни на что не нужный людской муравейник… Но спать хотелось ужасно. Как же войти в гостиницу без багажа? Ах, да все равно…
Рожок автомобиля бешено трубил ему в ухо. Он, наконец, оглянулся. Шофер с искаженным злобой лицом кричал ему что-то. Ага, да он, действительно, переходил улицу!.. И какие самодовольные морды раскинулись там на подушках. Ну и черт с ними… Одну гадину он все же задавил… И есть ли символ современного одичалого состояния культурного человечества более яркий, чем автомобиль? Прежде всего он ужасающе мертв, и ему совершенно все равно, везет ли он врача к умирающему отцу большой семьи или везет этого самого отца на расстрел. Тупо сопя, он летит по дорогам и своей противной вонью отравляет все. Там зашибет он собаку, там брызнет мерзкой грязью на новенькое платьице бедной девушки, которая радостно вышла в нем навстречу своему возлюбленному, там пустит густое облако пыли, полное туберкулезных бацилл, в грудь матери, там напугает играющих детей, там чрез раскрытые окна наполнит своей вонью квартиру больного. Гадя, он летит все вперед и вперед и, железный, бездушный, нисколько не беспокоится о том, что он весь окутан густым облаком ненависти, которой он нисколько не боится. Древние говорили, что человек человеку волк. Вздор: волк наелся и сразу перестает драть. У этих же ненасытных утроб, развалившихся на кожаных подушках, предела в злодействе нет: они готовы все отравить, все раздавить, все огадить. Наши буржуи в дни революции окрестили его хамовозом. Правильно: хамовоз он был с первого дня своего существования. Замечательно: кто бы в нем ни развалился, Николай II или Милюков, Керенский или Ленин, папа римский или матрос с пьяными девками, результат один — вонь. Ха-ха… Вот это так верно! Но только сперва спать, спать, спать… Ах, как хорошо было бы выспаться!.. Ведь и ту ночь он почти не спал…
И что-то точно вдруг толкнуло его в грудь. На углу двух богатых улиц стоял на костылях безногий солдат с безобразным, ярко-красным и безволосым лицом — видимо, его опалило взрывом — и молча протягивал мятую и грязную солдатскую шапку с красным околышем. Но — мало давали ему занятые своими мыслями и делами люди. И красное страшное лицо было угрюмо. Володя невольно остановился перед калекой — в таких калеках он сразу ужасно чувствовал себя. И сразу все раны души раскрылись и стали кровоточить.
— Вы солдат? — спросил он.
— Да… — тихо ответил тот.
— Где вы пострадали?
— В России… Под Ригой… Володе перехватило дыхание.
— Я русский офицер… — сказал он и, без церемоний распахнув рубашку на груди, продолжал: — Вот эта пулевая рана получена мною как раз под Ригой, на Икскюльском предместном укреплении. Пуля была разрывная… А здесь, в паху, еще рана, из Галиции… Рана в голову и в ноги получена за Эрзерумом. Есть и другие, но это все русские… Значит, мы с вами встречались… Скажите мне только одно: понимаете ли вы хоть теперь, за что мы с вами дрались, как звери?
— Нет, именно теперь-то я этого и не понимаю… — просипел нищий, и в глазах его проступил мрачный огонь. — Раньше думал: за родину, за кайзера… А теперь не знаю…
— Они называют родиной свои автомобили, шелка, толстые животы, духи, бриллианты, золото, глупость, пошлость, равнодушие ко всему… — сказал Володя раздумчиво. — И за это мы страдали и умирали… А?
— Вы большевик? — безучастно сказал раненый, вздохнув.
— Нет. Зачем? — удивился Володя. — Ленин живет в царском дворце, Троцкий носится по России в царских поездах и всюду на пути своем оставляет тысячи трупов и калек…
— Да, да… Вот это самое думал и я, — сказал нищий. — Лгут и они. Правды нет ни в чем. Правды нет совсем…
Они замолчали. В душе Володи поднялась жалость к несчастному. Но дать камни ему нельзя: вдруг в самом деле они фальшивые? Он вынул свой потертый бумажник и, взяв из него несколько марок, сунул их в карман, а все остальное, значительно большую часть, протянул нищему.
— Возьмите. Это будет вам поддержкой… — сказал он. — Может быть, это я вас и изувечил…
— Позвольте, нет, я не согласен!.. — запротестовал тот, удивленный. — Никак не согласен. Вы — на чужбине. Дайте немного, а остальное возьмите себе. А так я не согласен…
— Нет, нет, у меня еще есть… — сказал Володя. — Берите… И прощайте… — вдруг оборвавшимся голосом добавил он.
Давясь слезами, он пожал грубую грязную руку нищего и торопливо отошел. Калека держал его потертый бумажник, и по его яркому, безволосому лицу прокатились вдруг слезы — не благодарности, не радости, не умиления, а вдруг открывшейся ему великой боли…