Братья с тобой - Елена Серебровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слово взяла Маша. Как она старалась! Говорила о судьбе женщины всё, что шло к делу, что могло бы помочь. Это прежде женщину человеком не считали, продавали, замуж выдавали, не спросив. Сейчас не то, принуждать никто права не имеет. У женщины ум такой же, как у мужчины, не хуже. Обязательно надо учиться женщине, непременно постараться специальность получить. Это поможет победе над фашистами. Много мужчин воюет, надо их заменить.
— Мне нравится учиться, но замуж надо, — снова сказала та же девушка, когда предложили задавать вопросы. — Замужней когда же учиться! Нельзя.
— И замужней можно, почему же! Я училась, — сказала Маша. — У меня ребенок родился, когда я на втором курсе института была. Конечно, тяжело было. Но я не бросила учиться, даже перерыва в учебе не делала, кроме декретного отпуска. Сейчас у меня двое детей, муж на фронте, а всё учусь.
— А разве ты не учишь сама?
— Дальше учусь, заканчиваю работу над диссертацией. Это такая научная работа, ради нее я после института еще три года училась, а теперь скоро закончу и поеду в Байрам-Али, защищать…
Она смутилась: что значит «защищать»? Никто же ничего не понял. Надо растолковать девушкам:
— Там будет заседание всех профессоров и педагогов института, будут обсуждать мое большое сочинение — диссертацию, будут спорить со мной, а я должна защищать свои мысли. Понятно? Если хорошо защищу, мне дадут звание кандидата исторических наук. Из вас тоже могут выйти такие же ученые женщины. Но сначала надо институт окончить.
Девушки немного осмелели, стали задавать вопросы. Только одна помалкивала, насупившись. Учитель обратился к ней, но она угрюмо молчала. Подруга ее улыбнулась лукаво и сказала за нее:
— Она учиться хочет, только паровоза боится. Не хочет поездом ехать в Ашхабад. Никогда еще не ездила.
Некоторые девушки взглянули на подругу понимающе. Мало кто из них ездил на поезде. Гремит, стучит, железом пахнет, зарезать может…
Уговаривать взялся парень из горкома комсомола. Он не повышал голоса, не высмеивал трусишку, он понимал ее. И находил слова, которые оставляли свой добрый след.
Собрание затянулось. Прибежав домой. Маша застала Садап наготове: в руках сумка с газетами, с книжками, с подарками родне. Подарки небогатые, по военному времени: цветные нитки, материя на рубашки, цветные головные платки, купленные в местном универмаге. И городские продукты — несколько пачек чая, бутылка водки.
Грузовик ожидал на базарной площади. Внутри были устроены скамейки, на них уже сидели люди с чемоданами и узлами. Среди сидевших Маша увидела двух знакомых девушек — «игрушку» Кюмюш-гыз и ее подругу.
Маша и Садап взобрались на грузовик и уселись с краю, где было не занято. Машина зафыркала, затрещала и поехала.
Вечера почти не было, — летом день быстро переходит в ночь. Грузовик катил по дороге, освещаемой только фарами. Он долго шел меж невысоких барханов. Наконец показался аул. На покатом бугре лепились глиняные домики с плоскими крышами да круглые кибитки, — луч света выхватывал их, пока машина делала разворот.
Брат Садап был председателем колхоза. Стоял невдалеке от грузовика, бритоголовый, в тюбетейке и сером бумажном костюме, спокойно наблюдая, как приехавшие вылезают и подают друг другу вещи. Часть людей осталась в машине, и она двинулась дальше.
Брат Садап и виду не подал, что заметил сестру, что обрадован, — не полагалось подавать виду, и он был сдержан. А когда она подошла и поздоровалась, он чуть-чуть улыбнулся ей, приветливо, но не шумно спросил о детях, пошутил.
Садап познакомила с ним Машу. Он пригласил их к себе.
Ужинали возле кибитки, — так назвал он глиняный маленький домик с плоской крышей, — на широкой кошме, застеленной посередине белой скатертью. Хозяйка молча вынесла несколько пиал, расставила, потом принесла соль, очищенный чеснок, зеленый лук, пучок какой-то ароматной трапы, слегка похожей на мяту. Принесла первые помидоры, алые, твердые, остро пахнущие своим особенным помидорным запахом. Маша этот запах любила с детства, еще острее пахли помидорные листья. Хозяйка принесла несколько больших пшеничных лепешек, пышных, как стеганый ватник. Положила три ложки. Маша заметила, что всего с детьми ужинает человек восемь.
Хозяйка неслышно удалилась опять и вернулась с миской чала — простокваши из верблюжьего молока. Все уже вымыли руки, поливая друг другу из медного узкогорлого кувшинчика, — вытирать их в этой жаре было не нужно, — и уселись вокруг скатерти.
Миска с чалом была поставлена возле Маши. Она — гостья, ей откушать первой. Но как? Налить в пиалу?
Маша вовремя сообразила, что делать этого нельзя. «Пей прямо оттуда» — шепотом подсказала Садап. Маша взяла большую миску в ладони, осторожно, чтобы не расплескать, поднесла ко рту и сделала несколько глотков. Потом поставила миску на скатерть.
Все сидели опустив глаза, но все заметили, что русская поступила правильно, и остались довольны. Миска с чалом пошла по кругу. Когда она опустела, хозяйка принесла эмалированную миску шурпы — супа из баранины.
Из уважения к Маше ей дали ложку на двоих вместе с Садап, остальные пользовались двумя ложками по очереди. Крепкий мясной бульон проглатывали с ложки аккуратно, подставив снизу кусочек лепешки. Никто не капнул на скатерть, хотя от миски сидели далеко. Когда суп вычерпали, показались куски мяса. Их брали руками. Маша стеснялась. Хозяин пододвинул ей крупную кость с большим куском мяса, пришлось взять. К мясу брали зубок чеснока, ароматную травку, помидоры.
Чай принесли в разноцветных чайниках — каждому свой, — ароматный гек-чай, утоляющий жажду, освежающий, придающий бодрость.
Дети — девочка и два мальчика — за ужином немножко шалили, но отец был с ними не строг. Он поглаживал рукой их плечики и головы, мягко подшлепывал, вполголоса делал замечания, с шуткой, с необидной иронией.
Спать Маша легла вместе с Садап на дворе.
Во все глаза смотрели на них огромные, почти тропические звезды, — черный небосклон был усыпан ими сплошь. Мгновениями Маше казалось, что она лежит под шатром из прохудившейся ткани, за которой — сплошной яркий свет, вечный ослепительный свет солнца.
Она лежала и думала о Ленинграде, о Косте, милом своем друге, так счастливо найденном и жестоко отнятом войной. Но они встретятся. С Костей ничего не должно случиться.
Шепотом она рассказывала Садап о Ленинграде, о его жестокой борьбе, о семье своей, о смерти отца и маминой сестры. Рассказала о матери. Она работает всё время, несмотря на голод, холод, бомбежки. Уезжать из Ленинграда не хочет, — «я здесь нужна еще», говорит.
Утром Маша проснулась от воркования голубей. Они курлыкали где-то совсем близко, над самым ухом. Она приподняла голову: рядом красовалась сложенная из необожженных кирпичей голубятня, невысокая, метра на полтора от земли. Вчера в темноте Маша ее не заметила. Собаки лежали высунув языки, голубей не трогали. Поодаль, словно две глиняные башни, возвышались два верблюда. На мир они смотрели надменно, свысока, словно короли. Солнце уже приискало, оно не давало залеживаться.
Маша быстро сбегала на базар. Купила пшеницы и хлопкового масла да крошечную бутылочку меда. Мед был в темной бутылке, продавала его старая казашка, — лицо ее было всё в морщинах, будто из мозаики. Маша вспомнила рассказы о жуликах: насыплют в темную бутылку песок или нальют какой-нибудь дряни, а сверху мед.
— Мед хороший? — спросила она на всякий случай, понюхав открытую бутылку.
Казашка весело всплеснула руками и взглянула на Машу так по-детски, что Маша устыдилась. Нет, обмана ждать надо не от таких. Жуликов в Азии, наверное, меньше, чем в Европе, — люди тут простодушнее, честнее. Период капитализма эти, в прошлом отсталые, страны миновали, проскочили, — а когда, как не в этот период, вызревают и отливаются в новейшие формы качества мошенников всякого рода! Подумала так — и усмехнулась: «всё-то я теоретизирую…».
Мед был душистый, восхитительный, — и где только пчелы цветы отыскали, чтобы набрать такой мед!
Покупки отнесены в кибитку родственников Садап. Пора торопиться, — скоро митинг.
— Идем, сестра! — говорит Садап. Взялись за руки, пошли.
Берег Мургаба. Вода в реке — словно кофе с молоком, глинистая. Тихая, почти неподвижная. На берегу тополя, высокие, прямые, вдоль всего берега, — смотрятся в воду. Два побеленных домика, на крышах остатки весенней роскоши: засохшая трава, маки, тюльпаны. На одном из домиков кусок красного кумача с лозунгом на туркменском языке. Перед домиками огромный старый платан, дающий тень. И — широкая площадь, — глина, утоптанная еще весною сотнями ног в калошах и босиком.
Сейчас лето, босиком ходить тяжело, горячо: большинство пришедших — в галошах или туфлях. Людей полно. Многие женщины стоят прикусив край платка, которым покрыта голова. Закрывают рот платком вместо яшмака, по старому обычаю. По той же причине считают, что женщине неприлично говорить на людях, — рот-то не прикрыт, когда говоришь. У пожилых на головах берюк, — такой круглый колпак вроде ведерка, кверху пошире. Он обтянут пестрым платком, который свисает сзади, заставляя женщину держать голову царственно, высоко. В жару тяжело. Девушки школьницы бегают свободно, не прикрывая рта, среди них есть, наверно, и комсомолки.