На той стороне - Аркадий Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стыдно отцу ходить по селу – начальник! Бабы, глядя на него, от злости чуть в лицо не вцепятся – пригрелся в тылу, гад!
А как не злиться? Война только началась, а в Бондарях пусто – мужиков подчистую вымели. Шурин его, Сергей, приятель и бывший напарник, на второй день войны загремел. Говорит: «Я под немцем никогда не буду. Или грудь в крестах, или голова в кустах!» Смеётся: «Стереги, Макарыч, баб бондарских. Мужики с войны возвернутся – с тебя спрос будет. Смотри! Бабы всегда в уважении и обслуге должны быть».
Уже начали кружиться первые чёрные птицы похоронок.
Уже рвали волосы от отчаяния быстрые вдовы, жуткими криками пугая детишек, жмущихся по углам.
«Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой!» – сотрясал воздух перед каждым началом рабочего дня чёрный раструб на телеграфом столбе у райисполкома, сжимая в жёсткий кулак каждое русское сердце, вливая свинцовую тяжесть бесхитростных слов этой песни в каждую русскую душу.
Да разве одни русские поднимались живым щитом и падали под слепым ураганом вражеского огня! Вон их сколько полегло на просторах Европы! Светлая им память…
Стыдно отцу приходить на работу, заниматься пустым, как ему казалось, бумажным делом, писать почерком, похожим на птичий след, какие-то отчёты о несуществующих успехах, о роли действующих объектов культуры в деле обороны страны и т. д., и т. п. Хорошо ещё, что по вечерам приходилось, как раньше, с кинопередвижкой обслуживать периферию района, где он по-прежнему озвучивал ещё покамест немые фильмы, пользуясь богатым русским языком, прибавляя каждый раз от себя что-нибудь вроде этого:
«Ехал Гитлер на кобыле,На Россию воевать.А кобыле хвост побрили —Всю Германию видать!»
Работа, конечно, не пыльная, но для души вредная – вся на людях, на нервах. Не каждому объяснишь, что от фронта он не прячется, не бежит. Вот она, бронь-то, но не каждому покажешь. А горькие шуточки на людях от отчаяния, а не от удовольствия жизни. Что «он выполняет линию партии по идеологической поддержке населения, чтобы советские простые люди, напуганные невероятными успехами немцев на фронте, не поддавались пораженческим настроениям».
«Хоть на голове стой, а народу оптимизму давай! – напутствовал его Запорожец. – Уверенность должна в наших людях быть. Разоблачай фрица, в рот ему дышло!» «Разоблачим! – соглашался отец. – Как не разоблачить, когда вот он – немец, едрёна корень, под Воронежем стоит!» – «Вот рекогносцировку фашиста не уточняй, грамотей хренов. Иди, работай».
Но партийный руководитель района зря беспокоился об «информационном обеспечении граждан». Немец по ночам уже облёт Тамбова делал для топографии, как ловчее и с какого конца в город войти.
Прожектора по небу елозят, иголку в стоге сена ищут. Разрывы зениток из Бондарей видны. До войны рукой подать, а он всё здесь бумагой столы полирует да по вечерам бабьим угодником служит, «кином» забавляет. По десять раз «Весёлых ребят» крутит. Как работник культуры, «в два прихлопа, в три притопа» самодеятельные танцы устраивает. «Ешь солому, а форсу не теряй!» – как горько шутили тогда бондарцы.
Но секретарь райкома, большевик Запорожец, был, конечно, прав насчёт оптимизма, проводимого в народ. Уныние и отчаяние – не самые лучшие попутчики в лихие времена.
А не умудрённый руководящим опытом молодой начальник отдела культуры думал иначе: «Козе не до плясок, когда хозяин нож точит».
С какой-то представительной делегацией послали его в Воронеж участвовать в семинаре.
Город бомбят, вокзал беженцами да ранеными солдатами забит, казалось бы хватайся за голову и беги, куда глаза глядят, а тут текущее мероприятие организовали. Доклады о военном положении делают, массовую работу в новых условиях рекомендуют с уклоном на победные патриотические чувства, на исторические примеры. «Ивана Грозного» в прокат выпустили с рекомендацией показывать этот фильм в каждом селе, в каждой деревне и хуторе, чтобы народ знал свои корни.
Слушал, слушал бондарский делегат от культуры умных людей, поднялся в нём протест душевный с ещё большей силой, чем прежде. Немцы за огородами из пушек бабахают, руки русскому человеку выкручивают, землю из-под ног выбивают, а он сидит, перетирает, как подпольная мышь, бумагу. Али не мужик! Собрал листки-тетрадки под мышку, вышел на улицу, огляделся. Коробка картонная из-под спичек стоит, сунул туда бумаги и пошёл на вокзал.
На вокзале народу – тьма-тьмущая! Всё бабы да мальцы ротастые с ними. Орут, сопли кулачками размазывают – хлебца дай!
Вспомнил, что с вечера у самого, кроме водички, во рту ничего не было. Завернул в буфет. Подсчитал в уме свою наличность. Прикинул – хватит!
Буфетчица протянула стакан подкрашенного чем-то жёлтым кипятка, похожего на чай, и мятую, но зато белую булочку из настоящей пшеничной муки. В Бондарях такую булочку и на праздник не увидишь, на трудодни в колхозе только овёс вперемешку с чечевицей да рожь со спорыньёй дают.
Пшеница идёт как стратегический продукт. За карман колосков можно, если под горячую руку попадёшь, и лагерной похлёбки попробовать.
Поставил стакан на скользкий мраморный столик в самом уголке буфета. Столик высокий, по самую грудь – стой, да особо не задерживайся! Поел сам, дай поесть другому.
Только приловчился булочку надкусить, как огромный детина в солдатской одежде, без подобающей по уставу пилотки, бесцеремонным жестом отклонил его руку с булочкой обратно к столу.
– Чего, браток, спешишь? Не коней гонишь! – берёт со стола стакан уже остывшего чая и выплёскивает его тут же в пыльную кадку со стоящим в ней лопушистым фикусом.
Наверное, кто-нибудь из беженцев, намаявшись с фикусом по дорогам, оставил его здесь в надежде, что пропасть здесь любимому, почти как члену семьи, цветку, конечно, не дадут.
Отец от такого нахальства и откровенной наглости опешил совсем. Смотрит, а сказать ничего не говорит. Уж больно по-свойски с ним обошёлся военный. Может, обознался?
– Выручай, а? – солдат, ещё совсем молодой парень, щёлкнул пальцем по одутловатой, одетой в зелёное сукно фляжке. – Выпить страсть, как хочу, а в одиночку не могу, хоть убей! Одни бабы кругом. Составь компанию!
Ну, это дело мужское, привычное. За это и не такое простить можно. Отец повеселел. Правда, теперь, в предвкушении выпивки, в желудке, словно жернова заработали. Он с сожалением посмотрел на свою присыпанную сахарной пудрой булочку – придётся по-братски делить. А компанию составить, конечно, можно. Почему не составить?
– Возьми стакан! – показал солдат глазами на буфетчицу. – Ты в гражданке, а то меня может комендатура остановить. А тут – спирт. Его без воды никак нельзя.
Второй стакан пришёлся как раз впору. Холодной воды на вокзале всегда много. Принёс. Разлили на полстакана в каждый. Пробка на фляжке винтовая, на цепочке, подогнана плотно – не пролей каплю.
Солдат намётанной рукой, не глядя, по звуку булек, наполнил оба стакана до самых краёв.
– Но торопись! – пододвинул один стакан отцу. – Пускай спирт оженится! – А сам ладонью сверху придавал свой стакан, чтоб крепость не улетучивалась.
В стаканах вроде как вскипело, и молочком разведённым покрылось, потом снова просветлело.
– Спирт технический, но ты пей, не боись. По-теперешнему нам всё равно, что спирт, что пулемёт, лишь бы с ног сшибало.
Раствор спиртовой жидкости был тошноватый и тёплый на вкус, но достаточно забористый. Сладкой булочкой такую штуку не закусишь, контраст велик. Отец зашарил рукой по фикусу, оторвал твёрдый, как картон, лист и стал его жевать, чтобы отбить тошноту.
– Брось! – солдат протянул узкий, прокалённый до красноты сухарь. – На, погрызи. Через минуту забудешь, что пил.
Сухарь, действительно, отбил во рту вкус жжёной резины. В желудке, вроде, кто уголёк раздул. Потеплело, да и полегчало.
Есть, сразу расхотелось. Во рту никакого вкуса, язык стал, как клочок ветоши.
– Тебя как звать-то, земляк? – спросил солдат.
– Васька!
– Ой, и меня Васька! Мы с тобой, значит, тёзки. Держи мосол! – протянул руку.
Подержались. Похлопали друг друга по плечу. Солдат снова вытащил из-за пазухи метафизическую неисчерпаемую посудину.
– Тебя как по отчеству?
– Федрыч…
– А меня – Матрёныч!
– Как – Матрёныч? У тебя что, отец Матрёном звался?
– Матрёной мою маманю звали. А в отцах красный казачий отряд был. Все, как один, будёновцы. Теперь я самого Семёна Будённого племянник.
– Да ты что? Какая баба казачий отряд выдержит?
– Если прижмут – выдержит. А куда она денется, коль взамен обещали лимонку засунуть и чеку выдернуть? Тут уж выбирай, или так отдать, или – вдребезги.
– А кто ж тебя Матрёнычем окрестил? В деревне смеялись, небось?
– А меня по отчеству не величали. Не птица, какая. Это так в метрике записано, в бумаге о рождении. Сельсоветчик посмеялся и вписал. Мать при родах скончалась. А я остался. Дитя народа! – солдат Матрёныч хихикнул, раздухарясь, забыв, что за эти слова можно было ответить по полной катушке. А, может, уже уверовал, что с передовой никуда не сошлёшь.