На той стороне - Аркадий Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домой пришёл, загордился. Смахнул кота с табурета: «Брысь, фашист окаянный!» Закурил. Посидел. Вспомнил про одёжу зимнюю. Пошёл в чулан. Достал. Перетряхнул. Нагольный полушубок вынес на солнце прожариваться. Ватные штаны, телогрейку, пару чистых рубах, валенки с калошами в мешок упаковал. Молчит. Мать в догадках теряется:
– Никак на Северный полюс собираешься?
Многозначительно посмотрел – во, баба непонятливая! Если не говорит – чего спрашивать?
– А мы что, в Африке живём? Бананами закусываем? Зимой, может, некогда будет… Зима, она долгая, – задумался. Свернул цигарку и пошёл выколачивать прижившихся в душной овчине блох.
Захоронки делали с хозяйским расчётом, не абы как. Дернину снимали осторожнее, чем шкуру с барана. Пластали с исподу наизнанку, чтобы потом, развернув скатку, травинка прислонялась к травинке, стебелёк к стебельку, отвести глаза случайного человека. Не дай Бог дотошный грибник какой, строчку заметит.
В сосняке почва рыхлая, песчаная, копается легко, да стенки осыпаются. На два штыка лопаты копнёшь – сруб из горбыля опускать надо. Ещё две лопаты – ещё сруб. Так на два с половиной метра в матушку-землю входили. Почву вёдрами по оврагам рассыпали, да кучи муравьиные имитировали, чтобы невдогад было. Потолки, как и положено, из кругляка в два наката стелили, от дождя рубероидом покрывали – ни одна капля не просочится. Готовый блиндаж, да и только! Запас карман не трёт. Ящики с патронами, мины пехотные, противотанковые, толовые шашки для диверсионных работ в отдельных колодцах хоронили-прятали. Комар носа не подточит. Сам главврач Егошин Павел Николаевич медикаменты привозил в брезентовых сумках с красным крестом – перевязочные материалы, йод в бутылочках, спирт в зелёных бутылях-пузырях с ивовой оплёткой под пломбой. НЗ – не моги тронуть! Под расписку брали. Сургучная печать с гербом, как на монетах, оттиснута. Ладонью прикоснуться страшно – государственная собственность!
Посмотрели, вздохнули, закрыли соломой, застелили дёрном. Пусть отстаивается до самой победы, а тогда можно печать и покрошить нечаянно.
Действительно, красные печати на бутылях со спиртом до самой Победы так и не тронули. И, слава Богу!
Пружина народного терпения, сжавшись до предела, до самого упора, стала давать обратный ход. Повеселели глазами, подобрели бабы. Такую перемену первыми почувствовали дети. Куда делась испуганная присмирённость? Даже назойливые постояльцы – понос с золотухой – стали понемногу покидать привычные обжитые места.
Малышня, рождённая ещё в счастливое мирное время, подрастала, крепла, а новой прибавки не было. Да откуда ей и быть-то, от ветра, что ли?
Мальчишки приобретали раннюю мужскую уверенность и преждевременную волю, над которой сокрушались и всплёскивали руками зачумлённые в работе солдатки.
Повозка войны, громыхая всеми колёсами, расплёскивая по русским дорогам слёзы (а какая война, даже победная, без слёз?), покатилась назад, подминая под себя гитлеровские волчьи урочища и ямы. Заговорили о непобедимости Красной Армии, о военной хитрости партийного руководства страны, умело заманившего фашистского зверя в смертельный капкан.
Так это или не так – знают только те, кто давно уже перемешался с землёй, отдав ей жизненную силу.
Пацаны, мастеря рогатки и поджигные наганы, азартно устраивали сражения. Теперь в «немца» играть никто не соглашался – в горячке жестокой игры можно было получить и по зубам. «Оглоеды! – ворчали бабы, – когда только подрастёте?»
Подросли. Вошли в силу. Состарились…
10
Вот и дотянулись до победы. Дожили. Додержались. Война, пережевав большую часть бондарских мужиков, выплюнула одни огрызки, но уже оглашались улицы басовитым привычным матом, пьяными драками и забытой до поры русской говорливой гармошкой, иногда к ней подлаживался, белозубо сверкая перламутром, трофейный аккордеон с томительным, как любовные признания, голосом.
Искалеченность мужиков, недавних бойцов, заслонявших свою землю, не воспринималась тогда трагически, как несчастье. По крайней мере, не было в глазах той боли, которая делает человека жалким, зовущим к состраданию. Напротив, здоровый мужик, у которого ноги и руки на месте, вызывал вместе с восхищением и подозрительность – надо же, какой везунчик! Всем хватило, а ему не досталось.
Возле нашей школы, недалеко от райисполкома, а точнее говоря, напротив этого органа власти, располагалась шумная чайная, где вечно толпилась транзитная шоферня, смущая бондарских выпивох и одиноких вдовушек.
К этой чайной тянулось много дорожек, политых бабьими слезами. Одна дорожка вела сюда и Гришу Потягунчика от своего добротного, срубленного прямо перед войной дома. Дом Гриша рубил сам ловким и умелым топором. Силы было не занимать, да и стати тоже, а теперь вся мощь Гриши заключалась только в руках. Вот тебе и война-злодейка!
Позвоночник у Гриши был перебит немецким осколком, но ни от него, ни от его заботливой жены никто никогда не слышал горестных стенаний на свою судьбу.
Кличка «Потягунчик» к нему прилепилась с языка говорливой жены. Она, выпрастывая его из душной избы на улицу, приговаривала: «Потягушки сделай руками, потягушки, вот и будешь на солнышке». Для этого сметливая баба, навроде шпал узкоколейки, обочь половичков, набила кругляшей от жердины, хватаясь за которые крепкими ещё руками, придвигался на животе её орденоносец, освободитель Европы, легендарный советский солдат, стать которого осталась в Трептов-парке.
Для того безнадёжного времени Гриша получал неплохую пенсию, время выдачи которой так скрашивало, если не его бытие, так семейный быт.
Бутылка обязательной водки была ему наградой за боевые заслуги.
Жена блюла Гришу строго. Больше бутылки в месяц ему за все подвиги не причиталось. Соседи были предупреждены. Гришиных жалельщиков сбегать за вином она тут же останавливала своим бабьим правом.
И вот, когда Грише становилось невыносимо, когда особенно спекалось внутри, а жена была на колхозной работе, он ящерицей выползал на дорогу к гулливой районной чайной.
Чтобы там хорошо поднабраться, денег ему для этого не требовалось. Компанейская шоферня с добродушными шутками подсобляла ему добраться до буфета, где угощали вином, но не из чувства жалости, а исключительно в знак мужской солидарности. Ведь каждый из них мог оказаться на его месте. Пей, Гриша! Пей!
Тогда дух Гриши воспарял, он на равных матерился с товарищами, смеялся, забыв свою отметину в позвоночнике.
Однажды, возвращаясь из школы, я увидел дядю Гришу на пыльной сельской дороге. Широко расставив крепкие руки с большими, как лапы варана, ладонями, он, извиваясь всем корпусом, споро преодолевал расстояние уже от чайной к дому.
Начитавшись Гайдара, я, как истый тимуровец, кинулся ему навстречу, предлагая свою помощь. Опрокинувшись на спину, оскалив в победной улыбке свои, по-лошадиному широкие, ещё не изношенные зубы, Гриша послал меня нормальным русским языком к истоку всех истоков.
Хотя прошло более десятка лет, как вражеский осколок нашёл своё место в Гришиной спине, Потягунчик всё ещё чувствовал себя мужиком.
Да, война…
Когда-то мне посчастливилось быть в том берлинском парке, где стоит знаменитый воин-освободитель, вставший во весь богатырский рост над зеленью газонной травы, и я вспомнил Гришу Потягунчика.
Воин-освободитель одной рукой прижимал девочку – Европу, а другая его рука сжимала опущенный меч, разваливший пополам фашистский перевертень. Чем не образ, чем не метафора бондарского ратоборца, которому уже никогда в жизни не прижать к сердцу ни своего, ни чужого ребёнка, ползающему на своём чреве, «аки гад», и тоска его будет жалить и в пяту, и в голову до самого смертного часа.
Да, война…
Часть третья
1
Но всё возвращается на круги своя, как говорил древний мудрец, для которого жизнь только ловля ветра.
Партизанские захоронки по описи приняли работники райвоенкомата, а заветную бутыль всё-таки почали. И сидели у костра. И пели протяжные песни. И каждый был счастлив в душе, что их головы судьба не положила на кон, когда война метала банк. А внешне хорохорились, стучали кулаками в грудь, доказывали друг другу, что и они не посрамили бы своей фамилии, если пришлось.
Наверное, так бы оно и получилось, и не их вина, что кто по болезни, кто по соображениям целесообразности получили бронь, которой, конечно, гордиться, особенно теперь, в день Победы, не приходилось.
Запорожец, командир несостоявшегося партизанского отряда, пил и не хмелел, потакая своей большевистской выучке.
Последний день он распоряжался районом. В обкоме подыскали более сговорчивого человека, молодого да раннего, набившего язык на штабной работе, или, вернее сказать, должности, с фамилией какой-то квёлой – Мякишев.
«Иди, – сказали Запорожцу, – пчёл разводи. У них там, говорят, коммунизм уже построен, а нам ещё в развитом социализме жить-доживать. Староват ты для нашего дела стал – другие методы руководства нужны».