Философия свободы. Европа - Исайя Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это «потому что» — не индуктивное или дедуктивное «потому что», а «потому что» понимания. Мы распознаем данный тип поведения как такой, какой и нам не чужд, какой мы помним или можем вообразить и описываем его в терминах общих законов, которые не все можно эксплицировать (тем более свести в систему), но без которых нельзя помыслить саму канву обычной человеческой жизни, социальной или личной. Мы ошибаемся, мы можем быть поверхностны, ненаблюдательны, наивны, лишены воображения, можем уделять мало внимания подсознательным мотивам, неведомым последствиям, роли случая или какого-либо другого фактора, можем проецировать настоящее в прошлое или соглашаться без должного размышления с тем, что базовые категории и концепты нашей цивилизации можно применить к другим непохожим культурам. Но хотя любое объяснение, любое «потому что» можно оспорить или отвергнуть на одном из этих или на каком-либо другом основании (их несомненно предоставят нам научные открытия в физике и психологии, которые, собственно, и заняты опровержением неписаных законов здравого смысла), все эти объяснения целиком нельзя отвергнуть в пользу индуктивных процедур естественной науки, поскольку это выбило бы почву у нас из-под ног, уничтожив контекст, в котором мы думаем, совершаем поступки, ожидаем понимания или ответа.
Когда я понимаю чью-то фразу, мои слова о том, что я его понял, основываются, как правило, не на индуктивном выводе («статистически вероятно, что шум, который кто-то произвел, на самом деле выражает то, что я думаю»), а на выводе, сделанном из сравнения этих звуков с другими звуками, которые производили другие люди в аналогичных ситуациях. Не надо путать это с совсем другим фактом: если меня заставят обосновать мое утверждение, я смогу поставить эксперимент, который бы доказал его истинность. Однако мое утверждение во много раз логичнее любого логического хода, который я мог бы изобрести, чтобы это утверждение доказать и который бы был принят как законный в любой естественной науке, и мы, по одной этой причине, не станем объявлять эти притязания менее рациональными, чем убеждения, полученные научным путем, и даже не станем говорить, что они взяты с потолка. Когда я говорю, что я понял, что X простил Y'a, поскольку любит его или просто незлопамятен, я опираюсь на мой (или чужой) опыт, мое (или чужое) воображение, мои (или моих коллег) знания о дружбе. Если бы это знал или принимал на веру только я, ничем не поверяя, я мог бы ошибиться и совершить ошибку (фрейдист или марксист откроет мне глаза на многое, чего не понимал), но если бы я не использовал всего этого знания, пока оно не пройдет научную проверку, я бы вообще не мог ни думать, ни действовать.
Мир естественной науки — это мир внешнего наблюдателя, записывающего так подробно и беспристрастно, как только он способен, данные о сочетаемости и последовательности (или их отсутствии) или о степени корреляции некоторых эмпирических характеристик. Формулируя научную гипотезу, я, по крайней мере — в теории, должен начинать с предположения: все что угодно может произойти до и после чего угодно или одновременно с чем угодно, природа никогда не устает нас удивлять, и я обязан принимать как должное минимальное число вещей, оставив естественной науке право формулировать законы о том, что случается часто или всегда. В том же, что касается человеческих дел, взаимодействия людей друг с другом, их чувств, мыслей, решений, картины мира, я не могу так начинать, это было бы глупо, а если довести до логического конца — и вовсе невозможно. Я не могу начинать с того, что я ничего или почти ничего не знаю, ибо в этом мире я не внешний наблюдатель, а деятель; я понимаю других людей, я понимаю, что значит хотеть, чувствовать, следовать правилам, потому что я сам человек и потому, что, действуя, строя планы, предполагая, реагируя на других, осознавая свое положение по отношению к другим сознательным существам и к окружающей среде, мы постоянно накладываем фрагменты действительности на всеохватывающую сетку, которая, полагаю, едина для всех. Ее мы, собственно, и называем реальностью. Когда мне это удается, мы говорим, что я что-то объяснил; когда фрагменты подходят друг к другу, меня называют разумным; если они друг к другу не подходят, если мое чувство гармонии — выдумка, меня называют глупым, рассеянным, капризным; если же они ни во что не складываются, меня называют сумасшедшим. Такова разница между методами. Но между естественными науками и историей есть и глубокая разница в целях. Они ищут не одно и то же. Позвольте мне проиллюстрировать это на простом примере. Предположим, что перед нами не слишком сложный текст европейского или американского учебника современной европейской истории, образец элементарной работы, мы сами по ним учились. Рассмотрим типичное изложение, скажем, причин Великой французской революции, которое встречается (или встречалось) в таких текстах. Чаще всего текст поведает нам, что среди этих причин были следующие: а) угнетение французских крестьян аристократами, церковью, королем и т. д., б) беспорядок во французской финансовой системе, в) слабость и глупость Людовика XVI, г) мятежные писания Вольтера, энциклопедистов, Руссо и других, д) растущее недовольство новой французской буржуазии, которая не могла получить причитающийся ей доступ к политической власти, и так далее. Любой человек должен бы протестовать против столь грубого и наивного представления об истории; у Толстого есть замечательные и очень острые пародии на историков, писавших такие тексты. Но если мы прежде всего хотим превратить историю в естественную науку, то отвращение должно быть совершенно иного рода. Тогда мы заметим, что здесь свалены в кучу совершенно разные категории, а это недопустимо в уважающей себя науке. Анализ положения крестьян относится к сфере экономики или государственных финансов, которые не имеют прямого отношения к истории и основаны (как иногда утверждают) на универсальных принципах, не зависящих от времени; слабохарактерность короля или слабость его интеллекта — предмет индивидуальной психологии; влияние Вольтера и Руссо — предмет истории идей; давление среднего класса — предмет социологии, и так далее. У каждой из этих дисциплин есть своя фактическая база, свои методы, каноны, концепты, категории, логическая структура. Сваливать все это в одну кучу и составлять единый список, словно эти причины относятся к одному уровню и типу, оскорбительно для разума. Кучу надо немедленно разобрать и работать с каждой причиной в отведенном ей наукой месте. Такова реакция того, кто в самом деле хочет превратить историю в одну из естественных наук или в их комбинацию. Но истина об истории — возможно, самая важная — в том, что общая история и есть эта самая амальгама, жирный бульон, сваренный из вроде бы несовместимых ингредиентов. Мы и в самом деле думаем обо всех этих причинах как о звеньях одной цепи — истории французского народа и общества в определенный исторический период, — и хотя, возможно, гораздо лучше выделить тот или иной элемент из единого процесса и изучить его в отдельной лаборатории, будет большим заблуждением считать эти элементы и впрямь отдельными, не связанными друг с другом. Все эти ручейки образуют единую реку, и, не замечая ее, мы намного больше отклоняемся от природы того, что называем историей, чем сваливая все в одну кучу, как в школьных учебниках.
История — то, чем занимаются историки, а историки, по крайней мере некоторые, стремятся ответить тем, кто хочет знать, какие важные изменения произошли во французской общественной жизни между 1789 и 1794 гг., и почему они произошли. Мы хотим, по крайней мере — в идеале, увидеть если не полный отчет о человеческом опыте того времени (это невозможно ни практически, ни теоретически), то хотя бы нечто, отвечающее нашему представлению об общественной жизни (которая сама по себе абстракция, но все ж не дедуктивная схема, не искусственная модель). Нам нужен отчет, написанный, по возможности, с максимального числа точек зрения, на максимальном числе уровней, который бы включал в себя максимальное число компонентов, факторов, аспектов, — другими словами, такой, какой может предоставить самое широкое и подробное исследование, самый сильный аналитический аппарат, подкрепленный воображением и прозрением. Нам скажут, что естественная наука не предоставит нам такого отчета, что некоторые модели работают только тогда, когда их предмет относительно «тонок», то есть состоит из сознательно изолированных частей реальности, и не работают, когда их предмет «толст», то есть сам оказывается канвой реальных событий; что ж, значит, истории, желающей иметь дело с целым, а не с какими-то специально выделенными фрагментами (а она именно этого и желает), не стоит быть в этом смысле естественной наукой. Ученый склад ума редко встречается одновременно с исторической любознательностью и талантом к истории. Мы можем пользоваться методами естественных наук, чтобы проверять даты, устанавливать порядок событий на временной оси и их место в пространстве, исключать абсурдные гипотезы и предлагать новые методы объяснения (как в социологии, психологии, экономике, медицине), но функция всех этих методов, пусть современный историк без них и не обходится, может быть только вспомогательной, ибо они разработаны для решения своих специфических задач и определены своими специфическими моделями, а значит — «тонки», в то время как то, что пытаются описать, проанализировать и объяснить историки, по необходимости «толсто». Это суть истории, ее квинтэссенция, ее цель, ее гордость и оправдание.