Возвращение красоты - Дмитрий Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как просто, Боже мой, как все просто! Тысячу раз в моей жизни вставало солнце, и я придавал этому не больше значения, чем завтраку на столе, зеленой листве, дождю за окном, одежде и крыше над головой. Каким все это казалось обычным! Как-то мне не приходило всерьез в голову, что этого всего может и не быть, что все эти привычные и обыденные вещи на самом деле удивительный и щедрый дар! Каждый день появлялось в моей жизни солнце, но вот я впервые узнал, что это счастье, причем не выдуманное, как любовь к индуистскому черному богу, а настоящее.
Усаживаясь в автобус, я был уверен, что все, случившееся со мной минувшей ночью, — всего лишь досадное недоразумение и, конечно, ноги моей больше не будет в этих краях. Но автобус покатил бойко, я задремал и не слышал уже, как сердце настойчиво выстукивало что-то свое, напоминающее неотвязно: Ман-гуп, Ман-гуп, Ман-гуп…
Кто знал, что не пройдет и двух недель, как я снова окажусь здесь. В доброй памяти, трезвом уме и по собственной (обратите внимание!) воле.
ШАФРАНОВЫЙ ДЫМ
Этот диалог состоялся в 1989 году. Я уже был крещен, но в то же время считал себя кришнаитом, и хоть нынешние суровые «ортодоксы» не любят рассказывать о прежних своих духовных блужданиях, но уверяю вас, что значительная их часть пришла в Православие из всевозможных бредовых сообществ… Такое уж было время, и мне просто хочется честно об этом сказать. Пусть даже для того, чтобы юное поколение не тратило время на бесплодные и мучительные шатания.
Итак, диалог:
— Нет, ну так не годится. У тебя туласи на шее и тут же крест православный. Давай-ка ты его, наверное, снимай.
— Нет… Не хочется. Что-то не хочется, пусть будет.
И я продолжаю ходить в шафрановых кришнаитских одеждах, играть на мриданге[50], завязывать в узелок шикху[51] на темечке, носить ожерелье из бусинок туласи, но и крест не снимаю, храню, хотя и не понимаю вполне — зачем?..
Туласи для кришнаитов — священное дерево, они специально привозят ростки из Индии, сажают в горшки и по утрам совершают службы как живому воплощению Радхарани — любимой пастушки Кришны. Когда деревце засыхает, из него делают шарики для четок или бусины для такого «священного» ожерелья, как у меня.
Годом раньше я погибал. Жизнь казалась мне бессмысленным бредом, бесконечной чередой неразрешимых вопросов, главный из которых: зачем? Зачем работать на заводе? Зачем оканчивать вечернюю школу? Зачем идти в армию? Чем и зачем заниматься в жизни? И наконец, зачем становиться «нормальным» человеком, если я совсем не понимаю смысла этой «нормальности»?
Я искал смысл. Часами просиживал в библиотеке и накуривался «дури» до того, что «двигал стены» и забывал собственное имя; размышлял о «высочайших материях» и совершал такие гнусности, из-за которых потом не хотелось жить. Но я все равно ничего не мог понять в этой жизни. Не мог, как ни пытался, и страсти разрывали меня изнутри, как хищные птицы. И разорвали бы, но появилась Она.
Отлетали последние месяцы перед весенним призывом, когда я должен был идти в армию. Как-то в военкомате я встретил школьного приятеля, и он затащил меня в театральную студию. Это было что-то новенькое, и я поначалу увлекся, стал даже репетировать роль какого-то героического комсомольца (я — комсомолец!), ходил вразвалку босяцкой походкой по скрипучим половицам старого клуба, выкрикивал гнусавым голосом какие-то патетические глупости, поворачивался задницей к залу, забалтывал текст, но в общем это было довольно забавно.
И вот — это было ранней весной — у дверей театра я встретил Ее. Замотанная в длинный шарф, не слишком эффектная, грустная, но какая-то необыкновенная, странная, она спросила тихо, когда появится директор театра — руководитель нашей студии. Я ответил, что, должно быть, скоро, и пошел себе на репетицию. А дальше произошло вот что.
Появился пожилой, утомленный фатальной порочностью быта директор и с порога совершил несусветную, но красивую глупость — влюбился в эту самую девушку, что называется, по уши. Влюбился, а за ним, кажется, потянулись и все остальные, так что, весело болтая, отправились гурьбой куда-то наверх, в нашу театральную башенку пить вино, обсуждать какие-то фантастические планы, а я, озадаченный, остался один на пустой, ослепленной софитами сцене и прождал не меньше часа, пока это странное знакомство вполне состоится. Обо мне забыли. Вот так фокус. Пожалуй даже, что не обидный, а интригующий: что же это за дива такая?!
И вот через несколько дней в той самой угловой башенке с тяжелыми гобеленами мы с ней слушали какие-то заезженные пластинки, болтали, пили чай. Кто-то еще приходил, встречался с кем-то, решал вопросы, уходил… но потом время исчезло, и мы уже не замечали ничего вокруг. И не болтали больше, а говорили, говорили, говорили… впитывая друг друга, жадно заглядывая в глаза, удивленные открывшейся вдруг неожиданной близостью.
Мы проговорили до позднего вечера, потом вышли на улицу, и все шли и шли, и опять говорили… Что-то случилось со мной почти невозможное: я говорил с девушкой, интересной мне бесконечно, но не желал ровным счетом ничего «большего». Потому что ничего больше и не было нужно. Совсем. Только бы говорить, говорить, говорить еще… Такого со мной еще не случалось.
У нее был проникновенный, обезоруживающий голос, любовь к музыке и желание петь. В музучилище, куда она поступила, педагог посоветовал ей для улучшения дикции сделать безобидную операцию — подрезать уздечку языка. Операцию сделали, но занесли какую-то страшную инфекцию, и Лена — так ее звали — стала медленно угасать. Она чуть не погибла, но какой-то молодой доктор, восходящее светило, спас ее. Спас, но время ушло, а с ним и надежда на оперную карьеру, осталась только любовь к сцене. Не та — истерическая, которая «требует жертв», как маленький злобный божок, оставляя в душе страшную пустоту, но иная: тихая, немного грустная, как отголосок несбывшейся дивной мечты.
Лена принесла с собой в наш маленький безнадежный балаганчик настоящую, некнижную веру в любовь, красоту и чудесное послевкусие недосказанности во всем — даже в жизни. Музыка переполняла ее, изливалась в голосе, смехе, жесте, беспомощном взгляде немного близоруких и прекрасных — я теперь это видел ясно! — глаз. Словом — что там говорить — в нее невозможно было не влюбиться.
И я влюбился.
Через два дня мы уже не могли друг без друга жить, но это были какие-то странные отношения… внеземные.
Один только раз мы целовались с ней на лестничной площадке как-то по-детски смешно и неумело. Уж не знаю и почему, но в этой неумелости было столько трогательной непосредственности, что это больше походило на маленькое баловство, чем на проявление каких-то серьезных, больших страстей.
В то время вышел на экраны страны фильм «Асса», и мы пошли с ней как-то на дневной сеанс… Зимняя, заснеженная Ялта… Непостижимая красота обреченности…
Мы возвращались после фильма притихшие, ставшие окончательно, бесконечно, до беспомощности родными. Моросил дождь, был тихий, теплый осенний вечер, а мы все шли и шли и оказались у нее дома. Она заставила меня снять мокрую рубаху и натянуть теплый свитер грубой домашней вязки. В этом свитере я сидел на подоконнике перед раскрытым окном и курил… Курил… и все. Потому что ничего больше не было нужно. Ничего, что могло бы испортить музыку и затолкать ее в привычную, скрипучую шарманку пошлости.
Но самое лучшее длится не долго. Через два дня я сорвался и укатил в Архангельский край, в какую-то северную тмутаракань, в самом названии которой чудится тьма, и муть, и таракань беспросветная… Зачем я это сделал?
Та, «вторая» моя жизнь, о которой она вообще не имела понятия, показалась мне вдруг такой беспросветно другой, черной, что я испугался рано или поздно замарать, осквернить то невозможно-чистое, светлое, что установилось между нами и чем я уже дорожил до дрожи.
Уезжая, я познакомил ее со своим лучшим другом… Здесь читатель поспешит, вероятно, угадать завязку, фабулу и просчитать финал. Но жизнь сложнее любой драматургии. Все получилось так и не так.
Прошел примерно месяц моей северной жизни, я приехал на пару дней за какими-то документами и вот — сидел у друга дома в кресле-качалке, а он тревожно ходил по комнате, а потом остановился и выдохнул:
— Димыч, мы с Леной женимся!
И знаете что? Я бросился его обнимать с самой искренней и непосредственной радостью, потому что давно чувствовал, не знаю почему, что вот именно они — Лена и Виталик — созданы друг для друга, а я только свидетель их счастья, но никак не жених, даже в ретроспективе самых смелых и дерзких фантазий.
Но потом я сидел один в вечернем, темном осеннем дворике, падали листья, и было почему-то так бесконечно, необъяснимо грустно и в то же время так пронзительно светло на душе… И какие-то слова теснились в сердце, и эти слова были для Нее… и, конечно, о Ней: