Парус (сборник) - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Холодеющая Марья Павловна хотела крикнуть, остановить, оглядываясь на храпящего мужа. Строй проходил, не обращал внимания. Зар-разы! Муч-чители! Платье, наконец, рушилось. Как вода из ведра. Зар-разы! Снова стирала, зло колыхалась над корытом. Марья Павловна падала на стул, готовая плакать.
«Что?! Как?! – вскидывался Фёдор Григорьевич, всклоченный, с примятой щекой похожий на ветчинный бутерброд. – А?!» – «Ничего, ничего, Феденька! – бросалась Марья Павловна. – Спи, родной!» Скорей взгромождалась к нему на кровать и приваливалась к его голове боком, гладя её, баюкая. Так приваливается с обильной готовой грудью мамаша к проснувшемуся и заоравшему младенчику. «Спи, родной, спи. Ничего…»
Приезжал водовоз. В шагистике наступала передышка. Потешные отходили к забору, доставая платки, чтобы культурно отереться.
Тихо, деликатно, водовоз стучал черпачком в столб ворот. Как будто костяшками пальцев. И после того, как Глафира разводила ворота, он на бочке въезжал во двор. Это был старичок лет шестидесяти. Нос его смахивал на малинник. Остановившись, спрыгивал на землю. Накидывал на плоскую клячу вожжи, как на забор. Снова взбирался на телегу, принимался черпать и сливать в подставляемые Глафирой вёдра воду. Мелькающая правая беспалая рука напоминала шишковатый изолятор.
Лошадь качал ветер. Однако она стояла довольно кокетливо – приподняв левую заднюю ногу с пятнистым копытом. Будто изящно взяла предложенный стакан чаю.
Верончик совала в ноздрю лошади прут. Ребятишки раскрывали рты, забыв про платки. Лошадь вскидывалась, как мгновенно обезножевшая, как с деревянными передними ногами. Старик держал баланс на телеге, взмахивая беспалой рукой. «Нельзя так делать, милая девочка. Никак нельзя». Глаза его растерянно ползали, как жёлтые пчёлки. Верончик продолжала совать. Лошадь резко переставлялась, перекидывалась от Верончика в сторону. Старик спрыгивал на землю. «Ах, ты, господи!» Удивлялся: «Вот ведь беда какая…» С пустыми вёдрами выходила Глафира. Орала на Верончика, отгоняла от лошади. И старик вновь залезал на телегу черпать дальше. Всё удивлённо мотал головой. Вот ведь! Ах, ты, господи! «А ты кнутом её, Митрич, кнутом!» – «Как можно! Что ты! Тише, тише! Услышат…»
Лошадь поспешно тащила телегу с бочкой со двора, и старик, всё удивляясь, высоко, колченого подпрыгивал на передке, забыв сесть. А телега, ставшая вдруг какой-то громоздкой, высокой – как двор, как часть двора – долго тараба́нилась с ним, стариком, в воротах, цеплялась там за столбы, прежде чем выкатиться наружу… Ребятишки закрывали рты. Горли́сто, как из красненького петушиного мешочка, Верончик кричала: стррроиться-а! Но у племянников был ещё один ход – «В туалет, в туалет! – наперебой кричали теперь они. – Нам надо в туалет!» А, чёрт вас! Однако всё равно строем были выгнаны за баньку, сунуты в уборную: чтоб живо!
Уборная внутри как шоколад. Вся цвета шоколада. Хотелось трогать стены руками. «Ну, скоро, что ли?..» – «Сейчас!» – в один голос кричали. И снова осматривали, осторожно трогали, перешёптывались. Верончик ходила. Полевая сумка свисала до земли, как сумка у гусарёнка. Верончик направлялась к двери, резко распахивала…
Андрюша поспешно начинал тужиться, выставив петушок прямо к командиру. Сёстры его присгибались по бокам, с приспущенными трусиками, тоже вывернув головы к Верончику. Композиция называлась: мы оправляемся… Командир захлопывала дверь. За дверью слышался шёпоток и даже смех. Подходила, резко распахивала дверь. Композиция застывала. Озабоченная, тужащаяся. Маленький Андрюша готов был лопнуть: счас! счас! Верончик прутиком подкидывала петушка. Раз, другой. Петушок возвращался в исходное положение. Спружинивал, как игрушка. Андрюша, задрав майку, с испугом смотрел на петушка. Как будто на чужого. Белая, понизу витала великая тайна. Присев, Верончик словно прислушивалась к ней и думала, что с ней делать, что с ней можно сотворить… Ладно, потом. Отпрянула. Выходить! Строиться! Сёстры с облегчением выкатывались наружу, поддёргивая трусики, а отставший Андрюша подтягивал большие мешочные штаны, перекидывая через голову лямку. Торопился за всеми. Воздушная голова его была неспокойна, меняла очертания.
Раз-два! Раз-два! Опять затопали, опять пошли. Опять началась работа. Раз-два! Раз-два! – наставляя сбоку, вводила в нужный ритм Верончик. Фёдор Григорьевич на Марье Павловне сразу воспрянул, сразу воодушевился. Потешные тоже словно обрели новые силы. Потому что перед обедом их ждал подарок, ждал известный им сюрприз. Конечно, если всё будет хорошо, если они будут хорошо маршировать. Значит – руби! Да веселей! А за тюлем в комнате сетка кровати пролетала до пола, до чемодана под кроватью, лупила по нему, хорошо подбрасывая два тела как одно. Раз-два! Раз-два!
В спальне матери и отца из-под прибранной кровати (Фёдор Григорьевич храпел, разинув рот, в своём кабинете) Верончик выдвигала большой потёртый фибровый чемодан, сильно помятый, прибитый сверху. Раскрывала его… И всякий раз они застывали, не в силах сдвинуться с места, не решаясь подойти ближе, не веря глазам своим: чемодан был полон печенья. То есть весь до краёв заполнен побитым печеньем, как будто сплошь переломанным золотом. (Точно специально кто-то падал на него сверху.) А конфеты в синих, красных, зелёных обёртках – как попало намешанные – как сапфиры среди золота, как топазы, агаты. Как драгоценные камни! Сокровище-е… «Ну же, берите! Лопайте!»
«Верончик! – пролетал по коридору голос Марьи Павловны. – Не корми их перед обедом печеньем! А то они испортят аппетит! Веро-ок!» Какой ещё, к чёрту, аппетит! – как конь топалась с большой кастрюлей за хозяйкой Глафира. О чём она говорит? Солдаты тоже удивлялись, расположившись прямо на полу вокруг чемодана. Налегали ещё прилежней, ещё вдумчивей, ещё углублённей. Какой аппетит? Что это такое?
Снисходительно Верончик наблюдала. Так наблюдают за свиньями, которые возятся у корыта. «Ну ладно, хватит!» Захлопывала крышку. Отсекала от всего богатства. Андрюша успевал схватить в горсть. Шёл со всеми во двор, удивлённо сводя глаза на своём кулаке. Конфеты торчали из кулака, как папильотки из головы Марьи Павловны. Это удивляло. Старшая сестра отобрала конфеты. Сунула ему за майку. Дёрнула за собой.
После того, как быстро помыли руки, поспешили к козлоногому столу, тут же, во дворе. Глафира разливала по тарелкам. Племянницы в нетерпении заглядывали. Вытянутые лица их были как скалки. Спокойный Андрюша подносил на хлебе первую ложку ко рту. А Верончик в салфетке всё капризничала, всё бузила, всё бзыкала. Сестры и брат заученно кричали: «Не-ет, Верончик не потянет, не-ет, никогда-а, куда-а ей!» Хлеб свой они отрабатывали честно.
Марья Павловна встряхивала, взбадривала перед тарелкой дочь. «Вот видишь, видишь, что говорят дети! Ну-ка скорей, ну-ка скорей бери ложку! Докажем детям! Верончик потянет! Ещё ка-ак потянет!..»
После обеда всё продолжилось:
– Раз-два! Раз-два!
– Верончик! Веро-ок! Беги в дом – папа зовёт! Веро-ок!
Подхватившись, потешные скорей хромали куда глаза глядят.
Сёстры и брат сидели на огороде, откинувшись на стенку баньки, побросав, как протезы, свои ножки. (Сидели, что называется, откинув копыта.) В неполитой помидорной ботве светился зелёный запах. Пьяное, ползало, чадило над огородом солнце. Голубь нервно ходил по тропинке, будто преступник с завязанными руками, взад-вперёд. На дальнем заборе пытался кукарекнуть соседский петух. «А-а! Вот вы где!» Потешные вскакивали. «Раз-два! Раз-два!»
После полудня они шли как натуральные ходики. В которых нет ни грамма жира, никакой дряблости, а есть только алчные зубчатки, двигательные тощие тяги и работающая треплющаяся кукушка сбоку: раз-два! раз-два! Курдючные задки племянниц обтряслись, стали мелки, как баклажаны. Шейка Андрюши стала шейкой одуванчика.
Поздно вечером строй выходил из-за баньки. Шёл через двор. У крыльца резко разворачивался. Отправлялся опять за баньку.
На огороде они входили в остывающее солнце, будто букашки в гигантскую печь, обугливались, исчезали в ней и выходили обратно – живые. В пронзительных вспыхивающих сумерках двора, окружённого высоким забором, они шли, прятались, меняли цвет, окраску, как хамелеоны, – и выходили опять в огород. Раз-два! Раз-два!
В галифе и белой распущенной нижней рубашке Фёдор Григорьевич вышел на крыльцо. Глубоко вдыхал вечернюю прохладу, радуясь, что жив. Марья Павловна с распущенными волосами преданно обременяла его подставленную согнутую руку. Так обременял бы, наверное, застенчивый вечерний цветник острый выступ дома.
Строй с командиром проходил. За целый день ходьбы – лёгкий уже окончательно, словно пустой внутри. Прокатывал мимо крыльца. Как отдрессированное напоказ перекати-поле. Раз-два! Раз-два!