Парус (сборник) - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда Глафира говорила: эх! И от ударов ботинка корзина опять начинала взмывать. Взмывать, как дирижабль на верёвке, далеко не улетая. Эх…
…За обедом, при Фёдоре Григорьевиче, Верончик коротко, радостно, два раза, выдохнула:
– Хочу курочку!.. Хочу петушка!..
Как бы с радостью вступила в борьбу. В драчку. Марья Павловна опять вздрогнула. Глянула на Глафиру. Заговор. Науськивание невинного младенца. Марья Павловна взяла себя в руки, сказав, что курочка и петушок будут завтра. На обед. Глафира приготовит. Глафира закатила обиженные глаза к потолку. Доверяя их только Богу.
– Живых! – не поддалась Верончик. И снова радостно выдохнула, что хочет курочку, хочет петушка! Никуда как бы теперь не денетесь. Петушка-а!
Оторвавшись от жаркого, Фёдор Григорьевич поверх очков уставился на дочь. К жене повернулся… С замысловатыми воротничком и причёской Марья Павловна походила на тесную розу… Марья Павловна торопливо начала подкладывать ему в тарелку: ешь, ешь, Феденька, дорогой, ешь!
– Петушка-а! – требовал словно уже весь народ.
О чём она? Какого петушка? Зачем петушка? У Фёдора Григорьевича за время обеда все государственные думы вместе с пищей сталкивались куда-то ниже. Гораздо ниже головы. Куда-то в грудную клетку его. Как в мешок булыжники. В голове становилось пусто. Курящееся от пищи, обалдевшее сознание требовало поводыря, поддержки, руки. Человек ничего не понимал. Человек становился словно не от мира сего…
– Сельскава-а!
– ??!
Ах, Федя, ты ничего не понимаешь! Марья Павловна подпиралась кулачком. Как всё та же тесная роза любви. Только теперь роза печали. Готовая плакать. Здесь, можно сказать, рушатся крепости, города… а он на флейте своей играет. Блаженный. Несчастный. Прямо невозможно не заплакать. Феденька-а…
Силкин косился на жену. Скоро надо поднимать всё, обратно в голову брать, понимаешь, – а тут слёзы какие-то… Сама собой набегала на лицо хмурость.
Глафира с тарелками двигалась вдоль стены. Передвигалась фоном. Ущерблённым, рассыпающимся, фоном на цыпочках.
…Когда она принесла их в мешке и выпустила во двор – петух, отряхнувшись, побежал и тут же загнул одну из куриц. Будто испуганного в перьях индейца раскрыл. И ударил сверху в него красным червяком. Всё! Готово!
Марья Павловна почувствовала сердцебиение. Верончик подбежала, чтобы лучше разглядеть. «А почему не склешшились?» Заводя к небу глаза, Марья Павловна почувствовала, что теряет сознание. «Он топчет её, а не склешшивается», – объяснила Глафира, с гордостью глядя на петуха. Петух жёстко распускал к земле крыло. Как сабли точил. «Мам, правда? Да? Топчет?» Марья Павловна пошла. Качаясь. «Да, он топчет. Он только топчет. Он топтун…» Ещё с беременности лелеемое, с любовью строенное, мечтательное, идиллическое… воспитание проваливалось. Рушилось. Жизнь хапала своё… О-о-о!
С неделю Верончик втихаря терроризировала петуха. Гонялась за ним с палкой. Петух стал пуглив, исчезающ. Вздрогнув, от Верончика он бежал как острый, мгновенно худеющий парус. Два раза, когда взлетал на кур, шарахнули камнем. Его старались придавить, как солдатика. Прятался.
Ничего не подозревающая Глафира, как всегда, совершала свой обряд прямо во дворе. Обложенная платьем… Прибегали куры… Петух только выглядывал… Глафира косилась на петуха… «Чё-то перестал кур топтать, зараза! – делилась заботой с хихикающим, подглядывающим Верончиком. Начинала платье меж ног прокидывать. – В маха́н его надо, стервеца!
– Глафира, вы опять?.. – отдалённо, еле-еле доносилось из окошка, будто с того света.
– Да ладно, Марья Пална! – Платье сбрасывалось. К дому, к окошку спешили. Так спешат к единомышленникам, к друзьям. В данном случае – к подруге. Зад беспокойно перекатывался всеми своими громадами под тонюсеньким ситцем.
– …Я чего хочу сказать-то, Марь Пална! Петух-то, петух-то, зараза, бракованный оказался, порченый. Кур топтать, зараза, перестал. Напрочь!.. Я чего говорю-то: нового надо скорей, нового. А этого – в махан, в маха-ан! Как считаешь, Марь Пална? А?
Как будто в плакучих цветах стояла Марья Павловна в резном окошке. Смогла заклёкнуть только:
– Ты опять?..
Ну, уж это! Право слово! Ей про Фому, а она про Ерёму! Неудобно даже как-то…
– Я спрашиваю тебя… ты опять?..
Развальная тётка с бобинным серым колтуном на голове топталась, сосредоточивалась. Чтобы дать, значит, ответ.
2. Долгие тяжёлые дни отдыха, или Раз-два! Раз-два!
1Под бодренькие команды Верончика, гоняющей строй во дворе, Фёдор Григорьевич в спальне совершал на Марье Павловне утренние, стойкие, ритмичные подкидывания. Раз-два! Раз-два! Было воскресенье, окно из спальни во двор оставалось раскрытым, голосок Верончика слышался хорошо, чётко, проходил прямо под окном. И Марья Павловна страшно стыдилась, исподтишка хотела сбить Фёдора Григорьевича с этого ритма, сопротивлялась ему, как сопротивляются постороннему случайному попутчику на улице. Который нарочно топает с тобой, мерзавец, в ногу. Давит будто на тебя, мучает. Конечно, Фёдор Григорьевич – не посторонний попутчик, нет, но нельзя же… но нельзя же, чтобы он и Верончика вовлекал в свои подкидывания, чтобы она шла с ним словно в ногу. Господи! Что делать! Однако Фёдор Григорьевич настаивал, продолжал подчиняться голоску Верончика, продолжал подбрасывать постель с Марьей Павловной соответственно голоску, точно. Раз-два! Раз-два!
Таким образом совершив под звонкие команды тридцать пять подкидываний или, говоря медицинским языком, тридцать пять полноценных фрикций… Фёдор Григорьевич внезапно сбился с ритма – и зачастил, и зачастил, и рухнул на Марью Павловну, подкидываемый уже ею, уже не участвующий. Сбив, как всегда, на щеку очки, которые свисли опять как брелки.
Между тем короткий строёк, составленный из трёх Глафириных племянниц и племянника Андрюши, продолжал молотить босыми ногами во дворе. Голоногая командирша в сандалиях, лёгкая и ходкая, как цапля, шла сбоку-чуть-впереди. С ритмичной механистичностью прихрамывающей пружинки она приседала к ним, она наставляла им кулачком:
– Раз-два! Раз-два! Возьмём винтовки новые и к ним флажки, и с песнями в стрелковые пойдём кружки! – Она будто дирижировала им. Будто преподносила ритм на блюдечке, на тарелочке. Её полевая сумка стукалась по голяшке, отлетала.
– Раз-два! Раз-два!..
Специальные Дети топали. Прошло три года, как они начали подкармливаться у тётки Глафиры, у Силкиных. Последние полгода им разрешили ходить каждый день, на дармовых сытых хлебах они отъелись, стали тяжеловатыми для строя, задумчивыми. Задки их оттопырились бараньими кочками, курдючками, а всегда обритая голова Андрюши стала воздушной, как никогда… Верончику приходилось нещадно гонять их, чтобы добиться какого-то толка.
– Раз-два! Раз-два! Чётче! Чётче! Раз-два!
Оставив за спиной всю притемнённую потаённость спальни, вся в распущенных ниспадающих волосах – как будто в цветках, как будто в длинных ворохах бегоний – стояла в резном окошке Марья Павловна. В задумчивости, в отдохновении она брала всю эту цветочную тяжёлую густоту и проглаживала её гребнем. Голубенькие глаза видели несносную Глафиру, тяжело колыхающуюся над корытом в углу двора; видели напа́давшие сквозь высокий забор большие утренние пятна солнца, меж которых, как меж вспушившихся и светящих кошек, ходил строёк с Верончиком во главе… Лёгкий человек Марья Павловна. Зла не помнящий. Быстро всё забывающий. На сегодняшний только день. (Обиды, наносимые ей, её сознание сначала замутняли. Как будто ей без жалости накуривали в него табачным дымом. Сознание темнело, начинало задыхаться. И она в испуге словно бы скорей проветривала его. Чтобы оно опять стало чистеньким, лёгоньким, необременительным. Вот так. Если и оставалось после обид что, то так только – мелочью, телесным, незначительным: испуганной ли морщинкой, запутавшейся где-нибудь у разреза глаза, седым ли волоском возле височка…) Она хотела крикнуть Верончику привычное, радостное – Верончик! Веро-ок! – и осеклась, глянув на спящего Фёдора Григорьевича. Кричала сама Верончик, проходя:
– Мама, смотри, как марширует мой строй! Раз-два! Раз-два!
– Они же устали, наверное, – осторожно говорила Марья Павловна про племянников. Как говорили бы про бессловесных голубей. – Им бы надо отдохнуть. – Нервно переступала на месте, поглядывая на Глафиру. Повторяла громче: – Им бы отдохнуть немножко!..
– Ничего-о! – кричала Верончик. – Они выносливые! Раз-два! Раз-два!
Глафира стирала. В углу двора. Глафира зло шоркала на доске в корыте простынь. Ругалась. Зар-разы! Сдёргивая, сбрасывая с засученных рук пену, решительно отходила от корыта. И платье взмывало, как после выстрела птица. Зар-разы! Сбежавшиеся куры как будто изучали контурные две карты в школе. Синюшные два полушария. Зар-разы!