Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько минут разом ярко вспыхнул и сарай, где бредил в нестерпимом жару и тоске измученный Бондаренко…
XXIX
ЕЩЕ ОДНИМ ФЕДЕРАТИВНЫМ СОЦИАЛИСТОМ МЕНЬШЕ
Он — даже не Васютка, а неизвестный, без всяких документов, бродяга — шел только по ночам, а днем спал то в лесу, то под кручью реки где-нибудь, то в сарае разграбленного покинутого хутора, скудно питаясь только тем, что давали ему рассерженные бабы, которые ни о чем не спрашивали, потому что самый вид его, затравленного, дикого зверя, говорил все ясно и без слов; подкармливали его иногда и зеленые, скрывающиеся по лесам и всяким трущобам от счастливой обязанности ходить всю жизнь по колена в крови и мучить и разорять неизвестно зачем ни в чем не повинных людей. Раз напоролся он на красный разъезд, и его чуть не застрелили: пуля хватила по кустам на четверть от головы. В другой раз наткнулись на него трое красных, когда он спал на соломе под овином в какой-то глухой лесной деревушке, — они молча постояли над ним, поглядели и, положив рядом с ним на солому дорогой, из английской кожи кисет с махоркой и кусок липкого тяжелого хлеба, молча ушли: они и сами мечтали о том же…
И уже когда заткала опустевшие поля серебряная паутина, и послышался в холодном небе говор гусиных караванов, и зацокали в красной, прохваченной морозцем рябине по гумнам стаи жирных пестрых дроздов, увидел он из молодого ельника знакомую картину: направо светлый изгиб Сорки, налево поодаль разоренную усадьбу Подвязья — срубленный парк так и гнил без дела, — а ближе по косогору под развесистыми березами, черемухой, рябиной — родное село. Но он уже не смел так, как раньше, просто, смело, радостно показаться туда, и он лег пока до темноты под елями, где посуше, на опушке, откуда можно было видеть все…
Сумерки быстро захватывали притихшую опустевшую землю. И когда затеплилась в чистом небе, как свеча пред образами, большая и жидкая звезда, он осторожно густым ольшняком подошел давно знакомыми тропками к селу прямо к своему гумну. Он затаился за приземистым овином, выжидая… И вдруг услышал он шаги босых ног от бани и осторожно выглянул: с пустыми ведрами к прудку шла Анёнка — должно, баню топить на завтра собиралась. Больше двух лет не видел он ее, и четко застучало в его груди сердце.
— Анёнка! — тихонько хриплым голосом позвал ее из темноты. Баба ахнула и отпустила ведра, которые, звеня, откатились по привядшей траве в сторону.
— Господи Исусе… — пробормотала она, прижав руки к налившимся грудям.
— Это я, Анёнка, не бойся… — сказал он и выступил из-за овина. Анёнка уже лежала у него на груди и давилась рыданиями, а он вдруг — точно камнем кто хватил его в грудь — всем телом ощутил ее огромный, круглый живот: она была брюхата! Сильной рукой отстранил он ее от себя, рыдающую глухо, понурился и не знал, что делать…
— Иди в избу скорее… — давясь слезами, едва выговорила она. — Только я передом… окна завешу… Иди…
Она метнулась в темноту, и он точно связанными ногами пошел за ней, узнавая в ночи маленькую пахнущую коноплей и копотью баньку, знакомые очертания и теплый навозный запах двора, крыльцо с покосившимися ступеньками и безносым рукомойником на веревочке. А вот и сени с их с детства знакомым жилым запахом… С теснотой в груди он отворил тихонько дверь и вошел и остановился у порога, оборванный, волосатый, с точно звериными глазами…
Комната была едва освещена маленькой, без стекла, коптилкой. Оборванная, босая, с огромным животом Анёнка, все давясь рыданиями, торопливо закрывала мятыми ситцевыми занавесками окна. Еще более оборванная мать с ухватом в руках испуганно замерла у печи, а постаревший, весь в заплатах, старик тяжело поднимался ему навстречу с лавки.
— Ну, здорово, сынок… — дрогнувшим голосом проговорил дяденька Прокофий. — Здорово, кормилец…
Васютка молча, взволнованно обнялся со стариком, потом молча, в пояс, по-крестьянски, поклонился матери, которая рванулась к нему, прижала к своей иссохшей груди его лохматую голову и молча, без счета целовала ее, а потом, не зная, что ему делать, Васютка, потупившись, остановился перед трясущейся в рыданиях женой. Даже плакать громко было нельзя — подслушать могут…
— Ты вот что, Вася… не того… это не ее грех… — сказал Прокофий. — Она не причинна… Садись вот давай — все потихоньку и узнаешь. А ты, мать, с ужином хлопочи — вишь, как он отощал… И самоварчик гоже бы наладить как…
— Что в ему толку, в самоварчике-то твоем, коли сахару нету? — утирая глаза, сказала старуха.
— Может, где изюм или ланпасе завалилось, погляди…
— Завалится, жди… Садись, родимый, отдыхай… А ты, Аннушка, поди ворота припри — не ровен час…
— Заперла, матушка…
И пока мать, плача и сморкаясь, возилась у печи, старик медлительно обсказывал сыну все, что после него было тут. Вскоре после убийства Ваньки Зноева в лесу большевики порыскали, но в общем обошлось ничего, а потом, как свалили мужики поезд ихний в реку, первым делом каторжные Иваньково сожгли дотла, а потом стали и мужиков, какие повиднее, хватать. Зимой приехали коло Миколы с пулеметами за хлебом — потому что жрать-то стало нечего… — но мужики зерно попрятали. За это в наказание в волость пригнали на постой красногвардейцев этих самых, из рабочих, из босоты. И стали они крепко обижать народ. Мужики зашумели — их усмирили: хватали, били, резали, а Оферово все выжгли. Так издевались над мужиками, что и не выскажешь… Баб и девчонок всех, стервецы, перепортили — вот и Анёнку тогда изобидели. Чего, попадью старую, Прасковью Евстивневну, и ту, каторжное отродье, не помиловали, а ведь седая уж и страшнее всякой мищухи. В петлю она потом влезла, да вытащили… И вот теперь сговорились мужики запахать земли столько, чтобы только для себя хлеба было, и земля-матушка так и осталась пустой, репеем вся поросла. Уродило плохо, и мужики струхнули, не прокормиться теперь своим хлебом и до масляной!
— А сегодня опять разбойники приезжали: давай для солдатов хошь картошки… — рассказывал Прокофий. — А мы все как один: режь, жги, ничего не дадим, все равно околевать… И насчет тебя объявку изделали, что, дескать, пропал без вести, в бегах, и ежели, значит, объявится, то…
— Ну чего там пусто-то болтать? — с неудовольствием прервала старуха. — Вы вот ешьте лучше, пока горячая…
Все молча, нехотя, всячески экономя соль, которой не хватало, ели горячую картошку. Анёнка, тупо уставившись ничего не видящими глазами в пол, сидела поодаль на лавке, изредка судорожно и глубоко вздыхая.
— Ну а как же теперь народ по другим местам, сынок? Васютка только безнадежно рукой махнул.
— Так… — протянул старик. — Значит, кругом шашнадцать… Ну а насчет предбудущих порядков как? У нас вон старики из рук старинных книг не выпущают: чрез три года — написано вишь у пророков — явится с южной стороны князь Михаила, и придет беде конец… Как там у нас насчет этого?
Васютка поднял от блюдечка глаза — вместо чая пили какую-то труху, от которой пахло сеном, — и вдруг увидал на стене в рамке из мелких раковинок свой старый патрет: молодой статный гренадер в полной форме, со знаком за отличную стрельбу на груди, в начищенных сапогах, стоит молодцом, вытянувшись в струнку, и руку эдак на тунбу, вроде как барин, положил. И ярко встала в памяти старая привольная жизнь — то, что потом с этой жизнью безумные правители сделали, теперь выпало как-то из памяти…
— Известно, нельзя без етого… — сказал он вяло. — И многие понимают, да боятся…
— Эх, и гоже бы! — вздохнул Прокофий. — Ты нас, обломов, только в оглобли-то введи, только волю-то с чертей сыми…
Дробный осторожный стук раздался вдруг под окном. Все разом насторожились. Старик молча указал Васютке на дверь, и тот быстро и бесшумно скользнул в холодную. И Прокофий, осторожно приоткрыв занавеску, спросил:
— Кто там?
— Я… Кузьма, староста… — отозвался глухой голос из темноты. — Вели-ка отворить, дядя Прокофий: слово до тебя есть…
— А может, до утра лутче? — опасливо отозвался Прокофий, зорко вглядываясь в темноту.
— Не, надо бы поскорее… — тише сказал староста. — Да ты ничего не опасайся…
Прокофий подумал, вздохнул и пошел отпирать сам. Староста — так по привычке звали мужики новое начальство, — действительно был один. У старика отлегло от сердца.
— Вот что, дядя Прокофий… — заговорил тот тихо, но возбужденно. — Тут Настенка левашовская подслушала на прудке, паршивая, что твой Васютка объявился… постой, постой: мое дело сторона, я ничего не знаю… сегодня твой явился, завтра явится мой… так я тут знать ничего не знаю и ведать не ведаю, а только как там хочешь, а парня спрячь — мало ли их теперь в лесу под Раменьем живет? А то, понимаешь, чем это дело пахнет? Давно ли каторжные ремневского старосту расстреляли за это за самое? А народ у нас дурак — в мамент все разболтает…