Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одном из зал здания судебных установлений в Кремле, налитой все тем же мутновато-медным жутким светом слабого тока, заканчивалось военное совещание. На председательском месте в малиновом бархатном кресле уверенно сидел кудрявый, носатый и развязный Лейба Бронштейн, еще недавно нищий журналист, для чего-то скрывавшийся, не скрываясь, под будто бы более удобным для него именем Леона Троцкого. Он в какой-то полуанглийской военной форме, которая чрезвычайно к нему не идет. Пред ним разложена большая карта генерального штаба, чистые листы бумаги и карандаши. Справа от него виднеется сухощавая, горбоносая фигура генерал-адъютанта Брусилова. А дальше сидят другие генералы с крупными боевыми именами и офицеры генерального штаба, чистые и корректные. Сегодня был решен ряд важных мер для того, чтобы остановить успешное продвижение с юга войск генерала Деникина. Все, как всегда, говорили сдержанно и тихо, и Троцкий пристально смотрел в лица говоривших сквозь золотое пенсне, слушая не столько то, что они говорят, сколько то, о чем они умалчивают. Он им не верил ни на грош и во всяком их слове предполагал западню. Что эти люди с запечатанной для него душой его смертельные враги — это он понимал прекрасно и отлично знал, что при первом же удобном случае они жестоко расправятся с ним. Он каждую минуту мог ожидать, что вот они все сейчас встанут и загремят в него револьверными выстрелами. Сперва он на этот случай носил даже в кармане своих брюк тяжелый плоский браунинг, но потом эта тягота надоела ему, он понял ее бесполезность и только втайне все дивился, почему они, в самом деле, не стреляют, и невольно презирал их.
Поэтому все такие совещания чрезвычайно истощали его энергию, быстро разгорающуюся и быстро потухающую, как и у всех неврастеников, и после них он всегда чувствовал себя смертельно усталым.
В то время как генерал Брусилов подписывал обращение к Красной армии, в котором говорилось о западных капиталистах, о врагах народа, о необходимости раздавить беспощадно белогвардейщину, он обратился к совещанию с как будто насмешливой улыбкой, насмешливой над тем, что вот он сейчас скажет:
— Остается еще один маленький вопрос, господа, на сегодня… От целого ряда сектантских общин с Волги ко мне чрез товарища Бонча поступило несколько прошений об освобождении их от обязанности служить в войсках: по христианским убеждениям их они не желают проливать кровь и даже носить ружья. Прошения эти сопровождаются заключением добродетельного товарища Бонча, который предлагает всех таких сектантов зачислять в армию братьями милосердия… По лицам военных пронеслась легкая усмешка.
— Ну что же, — сказал басисто Брусилов, — последствия такой меры ясны и теперь: все перемажутся в сектанты, и у нас будет миллион братьев милосердия и ни одного солдата…
— Вы правы, генерал… — сказал Троцкий — Я не только не могу пойти навстречу желаниям товарища Бонча, но в наше время военного коммунизма я предлагаю принять высшую меру наказания за всякое уклонение от военной службы. Это — измена пролетарской мировой революции, это преступление против всего рабоче-крестьянского дела…
— Если мы хотим иметь армию, то нам нужны солдаты: это ясно… — заметил щеголеватый полковник генерального штаба с золотистыми усами.
— И потому я во изменение царских законов на этот счет, предусматривавших для отказывающихся ссылку в Восточную Сибирь на продолжительный срок, думаю ввести для таких изменников одно наказание: расстрел…
Возражений не последовало, и через несколько минут задвигались кресла и все эти вылощенные, сдержанные военспецы корректно попрощались с ним, военным комиссаром Советской республики, в жутком свете тускло горящих ламп и уходили, запечатанные, враждебные, готовящие — несомненно — ему какую-то страшную гибель.
У него едва оставалось время, чтобы пообедать перед важным совещанием Совнаркома, но он не мог и думать о еде, так как чувствовал себя весьма скверно: руки и ноги были холодны и противно мокры, голова нестерпимо горела, и истомно ныла не только душа, но и все тело. Эти свои настроения, эти припадки острой тоски с примесью какого-то ужаса он тщательно скрывал даже от самых близких. Он хотел казаться пламенно верующим, энергичным, всегда бодрым… Он решил подышать свежим воздухом, и, быстро одевшись в большом, слабо освещенном вестибюле, где скучали холодно-жестокие и наглые латыши охраны, он торопливо сбежал широкой лестницей вниз, где опять были латыши. Они небрежно вставали при его появлении и провожали его неласковыми взглядами…
Справа от подъезда были наглухо забитые Никольские ворота и тянулись ряды проволочных заграждений на всякий случай, а слева смутно уходила в темноту белая колонна Ивана Великого. В холодном тумане местами виднелись парни с винтовками. Чтобы согреться, они, приставив винтовки к стене, по-мужичьи размахивали руками и притопывали ногами. Им было холодно и хотелось есть, и они, ожидая близкой уже смены, были несчастны и раздражены, им сулили какое-то царство небесное, а получилось то же самое, что и раньше было: стой, голодай, мерзни, охраняй какую-то — как они про себя выражались — сволоту. И иногда в темных головах их мелькала злая мысль: перебить бы всех этих стервецов и… Но так как они даже и приблизительно не знали, что будет дальше, так как, кроме того, опасались они и этих палачей-латышей, то они только угрюмо молчали или сквернословили при всяком удобном и неудобном случае.
Троцкий зашагал налево, к старым соборам. На душе было мучительно скверно. Он прошел мимо серого броневика «Стерегущий», мимо старых французских пушек и ядер в пирамидках, мимо Царь-пушки и разбитого Царя-колокола, и вдруг в глаза ему бросился какой-то кроткий красноватый огонек в узком старинном окне. На ступеньках паперти старого собора сидела какая-то темная унылая тень.
— Кто вы? — спросил Троцкий строго. — Что вы здесь делаете?
— Ничего… — равнодушно отвечала унылая тень. — Я сторож при соборах…
Это был один из стареньких дворцовых гренадер, этих чистеньких, всегда очень вежливых старичков, которые издавна незаметно для всех оберегали древний Кремль с его святынями и любовно показывали посетителям его седую старину, его богатства, его волнующие русские красоты. А теперь старички тайно скорбели над разграблением старого Кремля и России и, чуждые этой новой жизни, запуганные ею, незаметно умирали…
— А почему это в церкви огонь? — спросил Троцкий.
И по форме вопроса и по интонациям старик сразу догадался, что перед ним один из этих новых, ненавидимых им людей, которые сперва стреляли по его Кремлю, как татары в старину, а потом ворвались сюда, все осквернили и засели владыками.
— Это лампады над гробницами царей московских… — холодно отвечал старик.
— А… можно посмотреть? — в неожиданном порыве неврастеника спросил чужак.
— Пожалуйте… — все так же холодно отвечал, тяжело подымаясь, старик.
Шарканье старых ног по истертым плитам, визг тяжелого засова, простужное хрипение старых железных дверей, и вот он в древнем сводчатом соборе, среди слабо освещенных каменных гробниц тех, имена которых вписаны в историю как имена строителей Земли Русской. И сурово смотрят с иконостаса древние, черные, грозные лики…
— Здесь вот покоится Иван Калита… — тихонько говорил сторож. — А это вот Иоанн III, что первый татарам отпор дал. Вот это рубашечка Дмитрия Царевича убиенного…
— А здесь? — нервно спросил чужак, указывая на гробницу, над которой кротко сиял огонек лампады в наивном граненом стаканчике, а под стаканчиком лежала кучка денег.
— Это-с? Это Иван Васильевич Грозный…
— А почему же тут деньги положены?
— На масло… — с неудовольствием отозвался старик. — На неугасимую…
— А почему же такая лампадка горит только над Иваном Грозным, а на других нет?
Старик помолчал — он не знал, следует ли говорить это чужому.
— А потому, сударь, — наконец решился он, — что в православном русском народе вера такая есть, что ежели у кого на душе тяжело, так надо прийти сюда и помолиться над гробницей грозного царя, и печаль-тоска пройдет…
— А разве и теперь много ходят сюда? — спросил тот, глядя сквозь пенсне на тихую гробницу.
— Много-с… Больше даже чем прежде… — отвечал старик, точно тайно торжествуя. — И ежели бы не проклятые латыши, которые стесняют народ с пропусками, так и еще больше было бы. Тоскует народ… Изволили видеть патриаршее служение у Никольских ворот? Даже сами правители и те в своих газетах пропечатали, что побольше полумиллиона народу было. Мне вот под семьдесят, я трем императорам служил, сорок лет вот уж как Кремль берегу, а такого молебствия не видывал…
Но человек с фальшивым именем уже не слушал: они хотят победить ту старую, проклятую, полную суеверий жизнь, а она вот все же, как туман, ползет к ним сюда, ползет через стены, ползет через проволочные заграждения, мимо их пулеметов и броневиков и латышей и тенями своих окутывает их со всех сторон! Он машинально вынул из жилета и сунул старику золотой — он любил быть шикарным и удивить — и торопливо пошел вон. Удивленный старик разглядел при свете лампады золотую монету — давно уж не видывал он их… Теперь это было целое богатство. И хотя у него не было теплых подверток, а старые ноги так тяжело в стужу мозжило, он обратился к черным ликам и, усердно помолившись, положил золотую монету к неугасимой на гробнице грозного царя…