Иван Ефремов - Ольга Ерёмина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с женой сидели, опустив головы. Нам нравились произведения критикуемого писателя, написанные с кинематографическим блеском. Мы почти не задумывались — насколько они научны. Ефремов же в своих книгах прежде всего учёный. Он напрочь отвергает всё развлекательное и смешное. И в то же время, как человек, он неистощим на выдумки, прозвища, дружеские розыгрыши. Об этом часто вспоминают его соратники по экспедициям.
— Чего приуныли? — усмехнулся Иван Антонович. — Я не против юмора, я против зубоскальства. Писатель должен выдавать информацию, а не острить. Если же он вдобавок топчется на месте, варьирует без конца одну и ту же расхожую мысль, множит слова, а не идеи, стремится каким-нибудь вывертом ошарашить читателя — то это не писатель. Когда-то он писал подлинно научно-фантастические повести, и они мне нравились. К одной книге я даже предисловие написал. Но потом он сбился с научно-фантастической дороги, отчего у меня и произошёл с ним разлад. К сожалению, он не одинок.
Иные писатели — как та собачонка, что выскочит из подворотни, тявкнет и, поджав хвост, назад. Ну, бог с ними. Как ваши научные дела?
В своём институте мы занимаемся выращиванием и исследованием кристаллов. Первые опытные образцы всегда приносим показать Ивану Антоновичу, который очень любит всё тяжёлое и каменное. На этот раз я вытащил из портфеля отливающий перламутром обломок фторфлогопита.
Иван Антонович поспешно взял его и долго разглядывал, далеко отставив от глаз. Поколупал пальцем.
— Да-а-а… — повернулся к двери и громко позвал жену.
Прибежала взволнованная Таисия Иосифовна в голубом фартуке.
— Что случилось? Тебе плохо?
— Посмотри, какую прелесть нам принесли.
Ефремова сначала осмотрела мужа, успокоилась и осторожно приняла в руки большой кристалл.
— Очень, очень красиво! Приятный блеск, благородный цвет — вполне декоративный камень.
Кристалл водрузили в центре столика, расселись вокруг, как язычники, и долго любовались мягкими переливами света на чешуйках слюды.
Ефремов встал.
— Посидите, пожалуйста. Мне надо позвонить.
— Только недолго, всё уже на столе.
— Я мигом, — кивнул Ефремов и вышел.
Неловко помолчали.
— Прекрасная слюда, — сказала Таисия Иосифовна, прислушиваясь к голосу мужа. — Очень рада за вас, очень.
— Вы читали…
— Не стала читать, больше по сплетням знаю.
— По сплетням?
— Иван Антонович очень подробно делился с ним замыслами. Потом «Час Быка» и этот роман появились почти одновременно. Вот и стали говорить, что книгу написал он, а Ефремов только подписал. Окончательно мы разошлись после того, как он принялся ругать «Крестный ход» Солженицына.
— А как Иван Антонович относится к Солженицыну?
— Уважаю его бесстрашие, — сказал бесшумно появившийся Ефремов. — Александр Исаевич выбрал трудный путь, он отчаянно одинок. Но за ним правда.
— Что — попьём чайку? — спросила Таисия Иосифовна.
— Конечно! — весело сказал Ефремов.
Перешли в кухню, даже не кухню, а уютную нарядную комнатку с удобными встроенными шкафами (вся меблировка квартиры — по эскизам Ивана Антоновича). Ели тыквенную кашу по-ефремовски, паштет из гусиной печёнки. Пили чай с сыром и яблочным пирогом (фирменное блюдо Таисии Иосифовны). Иван Антонович усиленно угощал Галю миндальными козинаками. Это, мол, любимое лакомство эллинских женщин. Я читал свои стихи. Иван Антонович слушал хорошо: с большим вниманием и доброжелательно.
Таисия Иосифовна тоже слушала, но смотрела только на мужа. Двадцать лет она смотрела только на мужа, словно боялась, что стоит отвести взгляд — и тот исчезнет. Будто это не материальный могучий Ефремов, а голографическое изображение, созданное лазерным лучом её взгляда. Взгляд соединял их, как пуповина соединяет мать и дитя. Все животворящие соки — здоровье, сила, нежность — переливались через пуповину в больного мужа. А все грехи и болезни она брала на себя.
И ещё в её взгляде было — прощание. Двадцать лет она прощалась с мужем, насыщалась его дыханием, движениями, запахом, заиканием. Ибо он был болен и конечен. Ибо разрыв пуповины означал не рождение, а смерть.
Потом Иван Антонович опять говорил о всеобщей притягательности жанра научной фантастики, о молодых писателях Сибири, подающих большие надежды, о своей книжке «Алмазная труба», которую якутские геологи таскали в рюкзаках. Читал стихи Волошина и Ахматовой, читал очень хорошо, без всякой внешней аффектации. А бунинские строки произнёс так, будто к себе примерял:
И цветы, и шмели, и трава, и колосья,И лазурь, и полуденный зной…Срок настанет — Господь сына блудного спросит:«Был ли счастлив ты в жизни земной?»И забуду я всё — вспомню только вот этиПолевые пути меж колосьев и трав…
— Поэт есть поэт, — вздохнул Ефремов. — Он призван синтезировать из хаотичной шихты мыслей, желаний, стремлений народа драгоценные кристаллы стихов.
— Которыми никто не полюбуется?
— Нытик вы, Спартак Фатыхович, — возмутился Ефремов. — Писать надо, а не ныть.
— Надоело писать в корзину.
— Тогда вы не поэт. Настоящий поэт подобен щенной суке, которой пришла пора рожать. В корзину ли, в печать ли — всё равно! Она не может не разродиться.
— Не слушайте вы его, — заступилась за меня Галя. — Он же притворяется.
— Настоящий поэт подобен проститутке, — эпатировал я.
— Проститутке трудней, — принял игру Ефремов. — Ей и себя надо прокормить, и сутенёра. Плюс — одеваться и краситься. А если не повезёт, то и заживо гнить от сифилиса. Пушкин же, невольник чести, получил пулю в живот — и всё.
— О Пушкине я стала думать плохо, — вошла в разговор Галя. — Вольнолюбивый поэт призывал к безжалостному подавлению польского восстания.
— Не надо искать на солнце пятен, — мягко возразил Иван Антонович. — Мало ли что может написать поэт под влиянием чувств. Для него конкретное событие — лишь повод, толчок для работы мысли, для обобщений. Вот Пастернак написал стихи о вожде, потерявшем любимую жену. Их немедленно опубликовала пресса, они легли на письменный стол Сталина. Эти стихи и спасли Пастернака. После смерти своей жены Аллилуевой вождь уничтожил много народа, а поэт уцелел: «Не трогайте этого юродивого!» И всё-таки это стихи не о Сталине, а об идеальном, обобщённом вожде, потерявшем возлюбленную…
— Но Пушкин писал именно о поляках: «Их надобно удушить!» — тихонько заметила Галя.
— Ну и что?
— Своё отношение к декабризму он выразил словами: «И я бы мог, как шут, висеть», — ввязался я.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});