Рассказы - Василий Казаринов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все они так.
Ага, заглянет, как же, жди! Все, что от него осталось, — это красивый продолговатый пластиковый брелок, в прозрачное тело которого была вмонтирована невероятной красоты женщина в купальнике — стоило предмет поставить на попа, и купальник плавно стекал с женщины, медленно открывая сочную целлулоидную грудь и все остальное. Он забыл эту игрушку на столе, а может быть, и намеренно оставил под газеткой, Саня упрятала брелок в верхний ящик тумбочки.
Потом была долгая одинокая зима, ввергавшая точку и все, что на ней было, в странное состояние, напоминающее невесомость. Это ощущение зависания между небом и землей, парения в каком-то безначально-бесконечном пространстве скорее всего сообщало Сане не столько безлюдье, сколько притертость к дороге, которая не имела видимых пределов; на западе трасса утончалась и таяла в плоском горизонте, на востоке вползала на пригорок, как будто улетая в небо. Все долгие зимние дни она бережно носила в себе обиду на своего первого мужчину, но к весне оттаяла, ожила и стала опять пускать в вагончик дорожных людей — только их, проносящихся мимо, смертельно устававших в пути и засыпавших каменным сном после первой и, как правило, единственной близости. Эдакая ее разборчивость сделалась в городе предметом обсуждения и вызывала ворчанье в мужской части оседлого, укорененного за своими прочными заборами населения, женская же часть, побеспокоившись, угомонилась: пускай, на наших глаз не кладет — и на том спасибо: до ненадежной и ветреной шоферни городским жительницам было мало дела.
Саня не задумывалась над тем, отчего рука оттягивала дужку засова в ответ на стук в дверь, никакой радости в грубых, топорных ласках дорожных людей, алчно тискавших ее маленькую грудь, она не чувствовала, да и во всем остальном тоже, находя это остальное чем-то вроде продления за школьным порогом тех мучительных гимнастических упражнений, которыми изводил их преподаватель физкультуры по кличке Циклоп, приземистый квадратный человек с огромным лицом, причудливым челюстным аппаратом — в момент произнесения команд челюсть двигалась почему-то в продольном направлении, словно перетирала слова, — и невыносимо узко посаженными жесткими глазами. Процесс физического закаливания молодежи он сводил исключительно к отжиманию от пола. Привыкшая понимать жизнь как взаимодействие материальных предметов или разнообразных сыпучих, текучих или гранулированных веществ, она опять-таки не задумывалась, почему ее благорасположением пользуются летучие дорожные люди, впрочем, дорога знала: за короткий постой Саня требует определенную мзду.
— Эй, а на память что-нибудь! — говорила она своему на-одну-ночь-постояльцу, припомнив, как видно, первого, от которого остался брелок.
Второй был водителем крытого грузовика, везшего откуда-то куда-то картошку, неторопливый в движениях мужчина лет сорока с заскорузлым, слегка шелушащимся, словно обмороженным лицом и удивительно теплыми, смеющимися глазами.
Он усмехнулся (глазами), пошарил в бездонном кармане брезентовых брюк и вычерпал оттуда голубую разовую зажигалку, подбросил ее на ладони и виновато пожал плечами.
Она кивнула и протянула руку.
Со временем дорога узнала о характере Саниного оброка. В глянцевой лоснящейся картонной коробке из-под импортных сапог, хранящейся под кроватью, собралось значительное количество предметов мужского обихода (исключительно мужского, подношения в виде дешевых колечек со стеклянными сапфирами и рубинами, того же сорта беспородных брошей и ниток с папуасскими бусами она почему-то отвергала). Тут были брелоки и зажигалки, мундштуки и открывашки для пива, перочинные ножики и шариковые ручки, поясные ремешки и бросовые часы с ослепшими циферблатами, расквашенные кошельки и бритвенные станки, затянутые в чехол окаменевшей мыльной пены, — словом, исключительно те невзрачные, неподарочные предметы, что годами служили дорожным людям и надежно хранили воспоминания о прикосновениях их жестких, изъеденных трещинами и ссадинами ладоней. Иногда после смены она, жарко натопив в вагончике, забиралась под одеяло, доставала коробку, усаживалась поудобней и перебирала вещи, глядя в черное, всплакнувшее от жары окошко, к которому время от времени прикасались кроваво-красные шрамы от пролетевших мимо габаритных огней. Просто сидела и ни о чем не думала.
Однажды по дороге быстро распространилась весть о легком недоразумении на точке. Очевидец событий, преклонных лет шофер старой закваски, рассказывал в открытой забегаловке кавказца по прозвищу Абдулла (исконным именем хозяина этой сытной, с домашними блюдами кафешки дорожные люди не интересовались), что рано утром на развилке, где стоит точка, видел странную картину. Переночевав в кабине, он по утреннему холодку отправился на пустырь, где за огромной деревянной катушкой для кабеля намеревался облегчить себя от большой дозы выпитого на ночь чая, и, облегчаясь, наблюдал, как от вагончика, потягиваясь на ходу, не спеша, направляется к своему ЗИЛу молодой человек с нахальной рожей. Тут дверь балка распахнулась, на улицу выскочила голая женщина (общество, внимавшее рассказу, усомнилось: что, совсем голая? — и старик сконфуженно поправился: ну, почти, в розовой, на бретельках комбинации), окликнула молодого человека и швырнула ему вслед комок мелких ассигнаций.
Заведение Абдуллы было устроено по образцу и подобию полевого стана: навес, длинный общий стол из струганых досок, по бокам которого стояли лавки, а время было обеденное, так что истории пожилого шофера поневоле внимали все сотрапезники, а это добрая дюжина дорожных людей. С минуту под навесом стояла глубокомысленная тишина, разбавленная чавканьем и цоканьем ложек, пока наконец грузный и совершенно лысый человек с породистым лицом, напоминавший сознательного разбойника Котовского из старого фильма, не прогудел: "Молодец баба!" — на что общество многозначительно кивнуло: истинно так, разве можно к Сане подкатываться с деньгами?
— А ты, отец, чего не сподобился там пристроиться? А? Под шум волны? — подмигнул рассказчику сидевший напротив чернявый молодой человек, разбойно блеснув черным глазом.
Он был известен на дороге под именем Цыган (произносилось с нагрузкой на первый слог, что подмешивало в имя некий босяцкий, беспризорный смысл) и держал километрах в двадцати ниже по течению трассы ремонтную лавку под названием "Шиномонтаж", а теперь ехал в город "проведать батяньку и махнуть с ним рюмочку по случаю праздника". Народ медленно расходился, легонько пихая в бок Абдуллу, привалившегося к опорному столбу навеса: бывай, до скорого! В ответ на этот прощальный жест Абдулла, приземистый жилистый азербайджанец, страдавший мучительным плоскостопием, отсидевший по молодости лет в тюрьме, имевший в далеком городе Саратове от русской женщины четверых детей (ах, горе мне, горе — все девочки), которых не мог видеть с мая по октябрь из-за прикованности к своему продуваемому всеми ветрами духану, ничего не отвечал, а только слегка отшатывался. Так он и стоял, подпирая столб, туго скрестив руки на груди, смотрел, как отплевываются голубым выхлопом трогающие с места грузовики и уходят на трассу — кто направо, а кто налево — и пропадают, потом составлял на поднос толстобокие, подернувшиеся скользкой пленкой тарелки, нес их в подсобку рядом с кухней, погружал в чан с теплой водой, садился рядом на табуретку и наблюдал, как остывающая поверхность воды медленно покрывается пепельной жировой ряской.
По всей видимости, примерно в это время и возник на точке Сережа. Саня много раньше обычного закрывала заведение ввиду малопонятного отсутствия клиентов — странно, за весь день завернуло всего три грузовика. Причина состояла в том, что этот день в календаре был помечен пурпурной майской единицей, однако Саня за годы безвылазного сидения на точке привыкла к сплошному, без расслабленных перекуров течению времени и разучилась понимать и чувствовать праздники.
Всю вторую половину дня она бездеятельно провела в обеденном зале в компании с нарисованной на стене женщиной. Не зная, куда себя девать, она по нескольку раз протирала мокрой тряпкой чистые столы, старательно нарезала новую порцию салфеток из коричневой оберточной бумаги, плотностью и жесткостью походившей на тонкую жесть, потом смотрелась в зеркало над рукомойником и находила бледное лицо, стоящее в мутноватом овале, чужим, посторонним предметом.
Утреннее происшествие ее уже нисколько не занимало, тем более что от молодого человека с нахальным, скользким взглядом ничего, в сущности, не осталось, ничего предметного, осязаемого, вещественного, стало быть, и не было его вовсе.
Прикрывая глухую, тюремного вида стальную дверь точки, Саня уловила в прохладном воздухе свежую интонацию, вплетавшуюся в привычные запахи солярки, влажной помойной гнильцы, гороховой каши, подгоревшего жира и бледнотелых, покойницкого вида рыбных котлет, витавшие в обеденном зале.