Гражданин Том Пейн - Говард Фаст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам того не замечая, он запустил свою внешность, по целым суткам подчас не выходил из комнаты, стал реже бриться; стараясь подольше растянуть свой скудный денежный запас, снашивал чулки до дыр, одежду до лохмотьев. Жители Филадельфии, когда им случалось обратить внимание на эту перемену, говорили, что Эйткен умно поступил, рассчитав его. Говорили, еще удачно отделался от эдакого сокровища. Денег оставалось всего ничего, и Пейн просидел ночь, сочиняя стихи, а назавтра отнес их к Эйткену, который дал ему за них фунт стерлингов — явно больше, чем они стоили. Твердокаменный шотландец таил в глубине души нежность к этому человеку, корпящему над бумагой с бычьим упорством и детской верой в то, что мир захочет услышать, какой найден путь для его избавления.
— Как подвигается шедевр? — спросил его Эйткен.
— Это не шедевр. Это попытка прибегнуть к здравому смыслу, которого мне самому, видит Бог, ой как недостает.
— У меня напечатать не надейтесь, зря только будете просить.
Пейн усмехнулся.
— Поужинать не останетесь у меня?
— Это можно, — кивнул Пейн.
Он уже и не помнил, когда последний раз ел по-человечески, и потом, его вдруг потянуло побыть среди знакомых людей. У Эйткена за столом был Джошуа Крейг, торговец полотном, который вернулся недавно из Англии, переполненный впечатлениями о том, как относятся к восстанию в Лондоне.
— На стороне колоний больше народу, чем против, — говорил Крейг. — Можно подумать, восстание зреет там, а не здесь.
— Да, наверное, так оно и есть, — задумчиво сказал Пейн.
— То есть как это, уважаемый, понимать?
Пейн пожал плечами и уклонился от ответа. Лишь смутно рисовалась ему картина обновленного мира, мечта о братстве столь всеобъемлющем и полном, что даже от неясного представления о нем захватывало дух и слова не шли на язык.
Джефферсон решительно не замечал бедности Пейна, его погрешностей в вопросах туалета; Джефферсон переживал период влюбленности в простого человека и был в свои тридцать два года еще столь молод, что верил в осуществимость своих воззрений. Аристократ чистой воды, он поражался — хоть поражаться бы не следовало — тому, что Пейн на основании житейского опыта пришел примерно к тем же выводам, что и он, Джефферсон, основываясь на книгах и философских учениях. Однако если взлелеянная в мечтах идея демократии приобрела для Джефферсона реальные очертания, то принять идею революции он до конца не мог. С Пейном же обстояло как раз наоборот, и он по своим мыслям и взглядам стоял куда ближе к простому труженику, нежели мог когда-либо стать Джефферсон. Слушая, как Пейн читает отрывки из того, что им написано, Джефферсон спрашивал себя, сознает ли Пейн, какую бомбу бросает в тихий мир восемнадцатого века. Пейн читал хрипло, напряженно, стесняясь перед Джефферсоном:
— «Дéла более славного еще не видел подзвездный мир. Не отдельного Города дело, не отдельного Графства, Провинции или Королевства, но континента — по крайне мере, одной восьмой части обитаемой земли. Не на один день забота, не на год, не на столетье: в противоборство вовлечены, по сути, будущие поколения, от нынешнего его исхода зависят так или иначе судьбы людей до скончания времен. Наступила пора сеять зерна единства на континенте, зерна веры и чести. Малейший раскол теперь подобен был бы имени, нацарапанному острием булавки на нежной коре молодого дуба; рана будет расти вместе с деревцем и предстанет глазам потомков для прочтения в полный рост…»
Стиль отсутствовал, слова звучали резко и нестройно, будто в проповеди священника-методиста, вбивались в сознание неистовыми ударами молота. Они легко запоминались, под их железный ритм удобно было стучать молотком, толкать перед собою плуг…
— «О вы, кому дорог род человеческий! Кто смеет противостоять не только тирании, но и тирану, — вперед! Нет в Старом Свете уголка, где люди не задыхались бы от гнета. Свобода изгнана из всех краев Земли. В Азии и Африке ее давно истребили, в Европе отвергают как чужестранку, а в Англии ей угрожают депортацией. Примите же изгнанницу, и вы построите для человечества в будущем прибежище на все времена».
Джефферсон слушал, не улыбаясь; ремесленник, обязанный Библии своими крохами познаний о стиле, хрипло выкрикивающий человечеству новый символ веры на языке, каким пользуется захолустный проповедник, говорил тем не менее то, о чем никто не дерзал сказать открыто.
— И как это будет называться? — спросил Джефферсон.
— Я думаю, «Здравый смысл». Тут, кроме этого, и нет ничего.
О том, что надумал Пейн, стало известно.
— Здраво мыслит, — говорили люди.
— К расколу призывает, — говорили. — К ненависти и смуте. К отделению от метрополии.
Или:
— Ишь, еще один «Здравый смысл» объявился, — когда кто-нибудь высказывался в пользу независимости тринадцати американских колоний.
Небольшая книжка, чтобы люди научились думать.
— Разумеется, отделение — в должное время, — сказал ему как-то старик Бен Франклин. — Пока же смотрите, Пейн, будьте осторожны.
Рукопись он повсюду таскал с собой — измятые, перепачканные чернилами листки бумаги — и, сидя за плошкой рома в трактире, писал, правил, опять писал, вымарывал: составлял по крупицам будущее Америки.
— Все доискиваетесь здравого смысла? — спрашивали у него.
Во все, что он писал, он вплетал Библию. К чертям господ эстетов, говорил он себе. За оружие возьмется человек, который ходит за плугом, а тот, кто ходит за плугом, читает одну лишь книгу и верит только ей. И он, когда возможно, брал из Библий все, что возможно, и вплетал в ткань своих слов. Однажды вечером в кофейне, хватив лишнего, стал читать вслух. Конечно, в этом был здравый смысл, и Пейн собрал толпу, и, видно, недаром говорится, что нечистый и на Писание сошлется, когда надобно.
— Провались вы все, будь вы прокляты! — гремел он, обращаясь к хорошо одетым, вальяжным филадельфийским купцам.
Ну и в итоге, возвращаясь из кофейни домой, подвергся нападению — человек десять молодых лиходеев в клочья изорвали его рукопись, а его самого вываляли в грязи и избили, спустили ему штаны и отвесили плетью по заднице три десятка горячих.
Он об этом звука никому не проронил, а когда к нему зашел Эйткен и сказал, что, пожалуй, догадывается, кто учинил эту расправу, Пейн только покачал головой.
— Неважно. Те несколько страничек, что они порвали, я помню наизусть.
— Но вы-то, вы сами, чудак!
— Да ничего, — сказал Пейн коротко. — Выживу.
Преподобный Джард Хит из квакерского «Общества друзей» изложил Пейну то же самое иным способом.
Хит, маленький, со слезящимися глазками, сказал Пейну проникновенно:
— Ты, Томас, не ведаешь, что творишь.
— Что же это я такое творю, о чем сам не ведаю? — осведомился Пейн.
— Ты вот пишешь про независимость, но тем восстанавливаешь брата против брата, отца против сына, работника против хозяина. Кто, Томас, ратует за независимость? Да будет тебе известно, не добрые люди, не сердобольные, не кроткие, а те, кто вечно недоволен, кто подвергает осмеянию Бога — чужие среди нас. Ты принадлежишь к таким, как мы, и, однако же, пишешь вещи, которые влекут нас к кровопролитию.
— Я и ко многим другим принадлежу, — устало сказал Пейн, не желая обидеть маленького человечка, вызывающего в нем воспоминания об отце, о дядьях, о старом молельном доме в Тетфорде.
— Приди к нам и молись, и ты узришь свет…
Лето прошло; багряная, рыжая, бурая листва, шурша, ложилась на булыжные мостовые Филадельфии, с северо-запада подули холодные чистые ветры, а Пейн по-прежнему сидел и черкал листы бумаги. Вещь была завершена — или ей не было завершенья, он не знал. Он написал небольшую книжку, чтобы людям стало ясно, что к чему, — и она взывала о независимости. С обдуманной злобой он разнес в пух и прах самую идею монархии. Он говорил о том, как долго человека распинали на кресте, и в выражениях, доступных пониманию любого крестьянина, призывал создать на этой доброй новой земле новый и добрый мир. Он даже решился предложить одну из возможных форм правления. И без конца, с томительным упорством, возвращался к главному: что — пусть ценою горестей, мук, кровопролития — здесь должна родиться новая, независимая страна.
На первой странице вывел, как бы заглаживая свое преступление: «Здравый смысл; писано англичанином».
Итак — завершенье; кипа бумаги, исписанной каракулями. Никто этого не прочтет — никто, вероятно, и печатать-то не возьмется; но то, ради чего он трудился, было сделано.
Им овладели усталость и безразличие; не было даже желания напиться зачарованный прохладой, знаменующей наступление осени, он лениво бродил по узким улочкам Старого города, вдыхая воздух, принесенный ветрами с просторов грозного и таинственного Запада. Никогда так не совершалась в Англии перемена времени года — круто и резко, чтобы воздух, омыв целый континент, звонко рушился любителей прибрежных прогулок, беглецов из Старого Света.