Гражданин Том Пейн - Говард Фаст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из ранца пленного солдата один экземпляр попал в руки полковника Бентли; тот прочел его и отнес генералу Хау. Хау, генерал армии его величества, прочитал его в свою очередь и вывел заключение:
— Лихо пишет, собака, клянусь честью.
И сказал полковнику:
— Необходимо во что бы то ни стало схватить этот Здравый Смысл. Необходимо его повесить, вы поняли?
VIII. Времена испытаний
— В известном отношении вы сущий олух, — сказал Франклин, — не храбрец, а именно олух.
— Это почему же, сударь?
— Вы хоть раз в жизни стреляли из мушкета?
— Нет.
— А заряжать приходилось когда-нибудь?
— Нет.
— Так разве из любого паренька с фермы, затерянной в глуши, не получится более стоящий вояка, чем вы?
— Вполне возможно, — согласился Пейн.
— В чем вы себя уговорили? Откуда взялась эта война, как вы думаете, — из ружейного дула или из головы человека?
— Что поделаешь, — сказал Пейн. — Я написал небольшую книжку, потому что хотел показать людям, во что они стреляют. Я не знал, чем это обернется. Так что ж мне теперь, по-вашему, сидеть дома, а за то, о чем я сказал, пускай идут умирать другие.
— Чтобы вы могли говорить об этом и дальше, — настаивал Франклин.
— Ну нет…
Франклин пожал плечами.
— Я счастлив сейчас, — сказал Пейн. — Я, знаете, никогда еще не был счастлив. Мушкет бы, наверное, не мешало раздобыть получше, только их вдруг нигде не стало, так что спасибо, хоть такой есть. Я знаю теперь, на что пригоден, — нет, я не олух и не мученик — просто человек, которому открылось, для какой он рожден работы.
— Когда вы думаете тронуться в путь? — спросил Франклин.
— Завтра.
— Ладно, желаю вам удачи, — сказал Франклин. — Спасибо, сударь. — И не старайтесь непременно погибнуть. Не испытывайте себя на храбрость. Помните, это всего лишь начало.
Он больше не был Том Пейн; внезапно, словно по неисповедимому мановению, он сделался Здравым Смыслом. Он написал небольшую книжку — то ли вестник надежды, то ли указатель пути; он был чужой в прибрежной колонии, бросившей вызов всему миру. Он был никто, и, однако, сделался каждым, ибо увидел бесхитростным взглядом крестьянина, в чем сокрыта надежда человечества.
И все же толком никто так и не знал, что делать. Фермеры стояли под Конкордом и Лексингтоном. Ополченцы пробирались лесами к отдаленным заставам и выбивали из них малочисленные гарнизоны англичан. Нью-Йорк и Филадельфия принадлежали радикалам, хотя от Бостона, с проклятьями, с кровопролитными боями, им пришлось отступить. Будто неистовое пламя внезапно прокатилось волною по Америке — вспыхнуло ярко вначале, затем пошло на убыль и постепенно от мятежного пожара остался чахлый огонек, который, того и жди, угаснет.
Теперь он был Здравый Смысл.
Как-то, прохаживаясь наедине с собою по Филадельфии прохладным вечером, праздно сворачивая с одной улицы на другую, не желая в эти минуты ничего — ни задушевного тепла людной кофейни, ни горячительного подкрепленья спиртным, ни мужчины рядом, ни женщины — только увидеть себя в натуральную величину, Том Пейн пытался мысленно оценить, что им сделано.
Маленькому человеку одним рывком не дотянуться до звезд. Христос был плотником; он, Пейн, — всего лишь корсетником, акцизным, сапожником, ткачом. Пейн, Пейн, помни о смиреньи, останавливал он себя, и из далекого детства вновь возвращались слова:
— Ты — ничто, ты грязь, прах, ничтожество, тебя ударили по одной щеке, и ты подставил другую. Ты унижен и попран, такова твоя доля, ты вымаран в нечистотах… — Он поймал себя на том, то смеется. — Господи… — Неужели он молился? — О, Господи, как ты возвысил меня.
Любовь в душе его была безмерна, силы — неистощимы. Руки сжимались в кулаки, то разжимались. Все люди — братья.
— Братья, братья мои, — шептали его губы.
Он сказал:
— Да нет, я не схожу с ума…
Бенджамин Раш толковал ему:
— Революция, Пейн, это ремесло, и нам приходится его осваивать, не имея за плечами истории. Мы — первые, потому-то и совершаем промахи на каждом шагу. Нам не существует прецедента, есть только теория, и эта теория гласит, что сила находится в руках вооруженных масс. Я не говорю сейчас об идеалах, о добре и зле, правде и неправде — ни даже об основах морали, ибо в конечном счете все это расхожие лозунги, а единственный настоящий инструмент — это сила.
Пейн кивнул головой. Долгим, трудным, кружным путем он и сам пришел к той же точке зрения.
— Сила всегда была за народом, — сказал он.
— Конечно, огнестрельное оружие тут ничего не меняет. Но просто в мире еще не выработана техника революции. Была разработана техника тирании, обеспеченная тоже силой, но то была неизменно сила немногих. Сила многих суть революция; но человечество, как ни странно, прошло сквозь тысячи лет рабства, так и не сознавая этого. Маленькие люди молили слезно, это — да, но было ли хоть раз такое, чтобы они поднялись с оружием в руках и объявили: «Это — мое!»
— Условий подходящих не было.
— Пожалуй. Согласен, в данном случае мы имеем нацию, состоящую из вооруженных людей, которые умеют пользоваться оружием — имеем, в противоположность автократии, протестантскую традицию дискутировать, имеем также маломальское представленье о человеческом достоинстве и, что самое главное, имеем землю — столько земли, что хватит на каждого. Таковы благоприятные условия, но теперь нам необходимо овладеть техникой. Миром Бог весть сколько тысячелетий правил человек в железной рукавице — так, думаете, мало нам понадобится времени, чтобы отнять у него власть, а уж тем более удержать ее?
— Об этом не хочется думать.
— А надо. Мы учимся кровавому, страшному делу — технике революции, но мы должны им овладеть как следует. Вы написали небольшую книжку, благодаря ей люди будут знать, за что дерутся. Вы требовали независимости — и она у нас будет, помяните мое слово. Полгода назад вас мешали с грязью, так как знали, о чем вы пишете, а две недели тому назад одного умника из Нью-Йорка едва не вываляли в дегте и перьях за то, что он задумал опубликовать ответ на «Здравый смысл». Тут уже речь не об основах морали, речь о силе — того же рода силе, как та, которую применяли тираны, но только в тысячу раз более грозной. Теперь нам предстоит научиться использовать эту силу, управлять ею. Нам требуются лидеры, программа, направление, но прежде всего нам нужны революционеры.
Пейн снова кивнул.
— Что вы предлагаете делать?
— Подамся к Вашингтону, — сказал Пейн.
— И правильно. Держите ухо востро и не падайте духом. Мы хоть свободный народ, но от рабов ушли вперед всего на несколько поколений. Мы еще будем хныкать, стонать и жаловаться, нам не раз еще захочется отступиться. Мы с трудом подчиняемся строгому порядку, Пейн, и я думаю, что из таких, как мы, получатся хорошие солдаты. Пройдет немного времени, и мы, возможно, позабудем, за что сражаемся, и отшвырнем прочь свои мушкеты. Помните об этом — помните об этом постоянно.
Слава стесняла его, точно платье с чужого плеча. Сделалась вдруг противна Филадельфия, самодовольный, сытый город, в котором вечно болтают без конца, с жаром осуждают других, а сами почти что ничего не делают. На улицах и в кофейнях, где книжка Пейна быстро становилась второй Библией, открыто и свободно говорили о независимости, но в Ассамблее делегаты с Востока все еще выступали против нее. Делегаты из пограничных областей расхаживали по улицам мрачнее тучи, но ничего не могли поделать.
В честь Пейна устроили банкет; у него не было денег на новый камзол, на кружевные манжеты, а просить или брать взаймы не хотелось. Он явился как был — в потрепанном сюртучке и даже без парика, сидел за столом угрюмый, думая, сказал ведь, кажется Франклину, что ухожу, и Рашу сказал — что ж я не трогаюсь с места? Это было, впрочем, не столь уж важно: обе армии бездействовали. Конечно, упустишь время, так и вообще все развеется как дым. В центре стола, вместо традиционной вазы с цветами, красовался чудовищных размеров картонный макет «Здравого смысла».
— О, каким гордым величием осенил наше дело сей чужеземец! — вещал меж тем Тадиес Грин, записной провозгласитель тостов. — Да останутся жить в веках слова его, коим имя — огонь! — Сам Грин явился на банкет в форме ополченца, голубой с желтым. — Разве те, кому дорога свобода, не готовы голову сложить за нее с великой радостью? — заливался он.
Пейн хмелел. После тридцать второго тоста он, пуская слюни изо рта, поник головой в тарелку. Перепились почти все кругом; Кто храпел, кто набивался к соседу с сальным анекдотом, другие приставали к девушкам, прислуживающим за столом; щегольские новенькие мундиры, шелк и кружево испачкались, потеряли свежесть; кто-нибудь рявкал внезапно: