Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как Тольке хватало слов?
– Перспективы внезапно пресекаются фасадом ли, тополиной стеной, за поворотом – опять возникают, втягивая вовнутрь, приближая и приобщая к сокровенным, спрятанным в глубине городской души тайнам. Эти неповторимые, хотя и примелькавшиеся в бытовой суете локальные картинки, – суть зримые фазы протяжённой пространственно-временной игры: лента, монтируемая из таких картинок, свёртывается и развёртывается ритмом жизни, сопоставляясь с картинами-панорамами, безудержно корректируясь свежими впечатлениями. Такая пульсация – лейтмотив восприятия, она сплавляет новые и давние впечатления, будоражит сознание и, оставаясь индивидуальной, интимной, помогает прочтению единственного пространственного текста для всех.
Шанский ещё минут десять вдохновенно утомлял готовившихся зароптать слушателей – Филозов, хмурясь, дважды позвонил в колокольчик; Шанский вещал о мнимостях внутреннего и внешнего, варьировал примеры, выворачивая на изнанку городские пространства, говорил о взаимной перетекаемости изнанок в лицевую развёртку и обратно. – Пульсация, визуальные столкновения и неуловимые взаимные перетекания, – объяснял он, – это листания-отлистывания вперёд-назад отпечатанной в памяти и всякий раз наново брошюруемой книги города. Двинемся вдоль Мойки, вдоль Мойки…от имперских лип – к тополям захолустья…у устья, – с удовольствием скаламбурил. И Соснин, отлистав назад альбом памяти, увидел как большой тёмно-красный двухвагонный «американский» трамвай пополам переломился в сцепке над дугою моста…эпохальное плавание на плоту по Мойке заканчивалось, в арке зияла пустота, небо, бездонно-глубокое и пустое небо; не веря, что финишировали, вымокшие, провонявшие, упали, подминая одуванчики, на траву. Гудела голова, ветер сбрасывал с тополей грязный, свалявшийся, будто пакля, пух. Засвистел матросик. Матерясь, прибежали двое в бушлатах, при кобурах…
– А арка Новой Голландии разве не символизирует обломок римского величия – обрушающийся, тускнеющий, зарастающий лопухами? Романтический колорит заброшенности, упадка…всё преходяще – вздыхает, глядя в слёзное струение Мойки, чуть ли не всеми позабытый памятник Деламота – да, всё преходяще, но остаётся красота. А если так, если остаётся, то – это не только обломок былого величия, но и одна из опор величия будущего. Время, разрушая и созидая, словно неспешно примеряется к неведомому, застолбляет зоны нервных сплетений новой – сотканной будущим, неожиданной, хотя непременно гармоничной – городской ткани. Пока же…
Шанский, подмигнув Соснину, уже читал наизусть: у Мойки остров, обнесённый высокой красной стеной. Канал разрывает её, а над каналом высится величественная арка, достойная украсить вечный город. Стройно вознеслась она над каналом, словно призывая победоносные галеры пройти под собой. И стоит она здесь в глухом месте города, точно лишняя, и чернеют над ней мачты кораблей на фоне не угасшей зари белых ночей. И кажется она каким-то призраком…
заносчивая (комплекс исключительности?) провинция у моряШанский, очевидно, решил, что пора смешать уже заявленные тезисы с новыми, не менее удивительными. Он заговорил о зыбком статусе Петербурга и его блистательном запустении – о провинциальности столицы, о столичности провинции, о том, что та же арка Новой Голландии, как никакой другой ветшающий памятник, стала образом и образцом этой зыбкости, этой тихой русской мистики в античном декоре. Подумать только, Петербург – это и культурный центр земли, и край света!
Как-то неуверенно кивнул Нешердяев.
– Архитектура – неразгаданное искусство, – мял в руке носовой платок и грустно возвещал Шанский, – ибо неразгадываема до конца тайна времени, которое творит архитектуру вовсе не для своей эпохи, для будущего.
Переварили?
– В самом деле, Пётр вожделенно смотрел на Запад, однако воображал чудо-город, способный европейский Запад затмить.
Вроде бы переварили.
– И сегодня вечность проступает сквозь тление, – декламировал, явно цитируя чьё-то вдохновение, Шанский, – истлевающая золотом Венеция и даже вечный Рим бледнеют перед величием умирающего Петербурга. Россия забывает о его существовании, но он ещё таит огромные запасы духовной силы…
Филозов было насторожился, но…
– Как неожиданно – прекрасно и забавно – всё получилось! Разве не восхитительны гиперболические вариации на темы Рима? – водные просторы Петербурга и высыхающий ручеёк-Тибр, имперский Петербург, позаимствовавший барочный трезубец Рима, хотя в Риме империей давным-давно уже и не пахло…да, трезубец. Ох уж эта затея на троечку, искренне выдаваемая за чудо градостроительства!
И пока собирались возразить…
– Да, строилась столица столиц, а получилось – на первый взгляд – уникальное средоточие банальностей! Здесь собраны все отходы художественных откровений Европы, петербургская архитектура – заведомо подражательная и значит – провинциальная, не так ли? Но – невиданная, прелестно-нелепая! Дворцы в покрашенных мазанках! – Шанский захохотал. – А архитекторы-первостроители, эти провинциальные швейцарские итальянцы, которых в Европе никто не знал? А Монферан? В Париже подвизался жалким чертёжником, а у нас что отгрохал? И – успокаиваясь, изменяя слегка угол зрения, – невиданный город собирался из подражаний, есть и символ этого собирательного высокого подражательства, символ, коим стал… о чём я? О Михайловском замке! Присмотритесь к нему повнимательнее и вы с удивлением узнаете детали дворца в Сен-Дени, узнаете структурные фрагменты и элементы декора, словно собственноручно вырисованные Перуцци, Виньолой, Липпи, но воедино и мощно слиты не только образы великих европейских памятников, внутренний восьмиугольный двор замка воспроизводит контурные габариты знаменитой иерусалимской мечети. И сколько их, чудесных петербургских преображений. Комплекс провинциальности, политической и исторической неполноценности обернулся творческой исключительностью. Однако, конечно, не дворцы и соборы, сами по себе подражательные, хотя и ослепляющие малахитом и позолотой, а главные петербургские пространства, конгениальный абрис пространств, сообщают этой провинции надменно-холодный блеск и истинно столичное великолепие!
Помолчав после залпа восклицаний, промокнув нос платком, Шанский вновь припомнил величавую провинциальную апокалиптику, изначально предрекавшую Петербургу опустение, смерть, посетовал на историческую заминку в развитии областного города, как если бы обвёл печальным взглядом пожухлые фасады бывшей столицы, обваливающиеся карнизы, балконы, но – не замечая явно выказанного взлётом бровей недовольства Филозова – не стал искать в обозримом будущем шансы для возрождения.
Опять помолчал.
– Скажите, почему вы… – неожиданно поднялась в заднем ряду сухощавая пожилая дама с седой башенкой на голове и старательно подмазанными узенькими губами, она руководила секцией архитекторов старшего поколения, – скажите, почему вы, Анатолий Львович, столько внимания уделили Новой Голландии? Да, памятник в бедственном состоянии, руки до всего не доходят, но есть же свежевыкрашенные Кваренги, Росси…
– Глядя сегодня на Новую Голландию, легче представить Рим, захваченный варварами, превращённый ими на много веков в провинцию.
Шанский уморительно наморщил нос, чтобы унять прыть Филозова, почуявшего неладное, и опять помолчал.
читая и перечитывая паузыШанский вернулся к брошенным мыслям.
– Нечитанными свитками развёртываются пространства…
– Дома – сгустки времени, его, если угодно, – хохотнул, – тромбы. А пространства – обманки времени, его разреженные, невидимо-проницаемые, прозрачные состояния…и эти мнимости подчас важнее, чем…
Соснин вдруг заметил Гуркина, протиснувшегося сквозь толчею в дверях, вставшего рядом с всё ещё сокрушённо качавшим головой Шиндиным; у Гуркина при словах Шанского о роли мнимостей задрожали губы, пальцы нервно сжали кий, который он почему-то не оставил в бильярдной.
– Фабула большой формы отливалась в долгом напряжённом со-стоянии знаковых ансамблей и внестилевых, вроде бы бессодержательных пауз: иные из них излучали свет и лепили городской текст светотенью, в иных нагнеталась темноватая, но мощная образность. Пауза – пространство – и собственно текст – объёмы – образуют по сути взаимодействие двух текстов, восприятием сцепляющихся в один.
Пожевал язык, заметил, что паузы – важный элемент поэтики стиха и прозы, это вообще элемент художественности, её субстанция – у Чехова, к примеру…
– При чём тут Чехов?! – вспылил Герберт Оскарович, он не мог скрыть возмущения, – мы не литературу собрались обсуждать, а…