Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потянулось «Кабельное хозяйство».
Стены да и весь дом, не в пример новым домам, стояли, не кренясь, не падая. Однако стояли за счёт излишеств опорной площади, которые избавляли стены от необходимости воспринимать внутренние усилия. Что же до ограждающей роли стен, то она из-за их явной гипертрофии сулила обитателям и гостям дома не защиту, но – заточение, безвинную замурованность; чувство обречённости сдавливало Соснина – он медленно шагал мимо рваных ран с клетчаткою дранки по узкому коридорному пазу, выбранному в отсырелом пористом кирпично-штукатурном массиве.
Темень лилась из боковых тупичков, оттуда же доносились шёпот, смех, повизгивания коротавших рабочий день парочек. Пахло мышами. А любовная возня, мыши – признаки жизни; да, дом был обитаем, в стенах укрывались комнаты.
Хотя создателю дома, гениальному размашистому градостроителю, было не до комнат, не до их обитателей. Ему и стены-то прежде всего служили опорой для фасадов, они, внутренние стены, удерживали растянутую поверх них каноническую жёлто-белую ткань.
отступление (не лишённое подражательности)Этот россиевский дом, как и зеркально-симметричный дом-визави, как и другие россиевские дома, не запечатлевал в камне красоту, величие духа, ибо камень тогда был недоступной роскошью, а красота, величие духа, в ту достославную эпоху почивавшие на воображённых лаврах, лишь подразумевались и не могли направить и поднять жизнь. Этот дом не запечатлевал и взлёт архитектуры, которая будоражит своё время и будущие столетия, накапливая гордость за человека – созидателя, творца и пр.
Нет, нарисовался вполне помпезный, но скучноватый официальный дом, в его гордых, но квелых формах с трудом угадывалось вдохновение художника, поскольку недюжинный свой талант Росси тратил на изображение знаков красоты и величия, а изображение, пусть и искусное, мастерское, задавая назидательными повторами ритм знаковому узору, норовит лишь покорить побольше пространства, изобразительность – экстенсивна, талант же со всеми порывами-вдохновениями, одаряющими одного человека, – ограничен и сконцентрирован, и, растекаясь, кажется недостаточным, что, конечно, несправедливо.
У всякого таланта своя судьба, своё поприще.
Их не выбирают, в них – раскрываются.
Когда вольтерьянка-императрица, и поныне вознесённая над вельможами-фаворитами в садике неподалеку, отменив барокко, повелела быть классицизму, когда курносый экзальтированный наследник…Короче: зодчие, чуткие к новой моде, ждали своего часа, ждали, когда позовут. Росси позвало время, он истово множил в штукатурке знаки имперского величия и гармоничного великолепия далёких мраморных прототипов. Однако – как не присматриваться, обобщающего примера ради, к этому дому, раз уж близ него, да и в нём самом очутились? – россиевский ампир не знаменовал агонии переживших тысячелетия ордерных форм, ибо агония есть взрыв активности, хотя бы и на излёте. Не ощущалось и медленного оскудения, умирания от утечки художественной энергии, нет, смерть уже состоялась. Перед нами было скучноватое, лишь прикинувшееся мажорным изображение сановного дома-трупа, одного из многих, прибранного, загримированного к торжественным, с военными почестями, похоронам; хотя нет и ещё раз нет, не было даже мумии – на мумий скорее походили каменные памятники европейского классицизма – а была копия, доморощенная копия с мумии. Тощая казна венценосного заказчика дергала за карандаш, и зодчий, откликаясь, чувствуя, что возился с копией, не заботился о качестве бальзамирования.
С виртуозностью, достигавшей автоматизма, Карл Иванович Росси плодил муляжи, которые перекрашивались к очередному параду.
Фасады, словно рулонные театральные задники, расписанные двуцветной кистью, развёртывались по прихоти декоратора, обрамляя площади для смотров, шествий – пасмурная имперская столица гипнотизировала подданных однообразием разраставшегося величия.
Однако этот дом, как и другие россиевские дома, пусть не в камне, а лишь в монотонных ритмах и гнетущей желтизне, запечатлел неизбывную тоску по прекрасному. И – подцветил фантасмагорию жизни, теплящейся на Невских берегах вопреки всем сырым и студёным напастям. Если уж этому дому, как и ампирным его собратьям, суждено хранить и доносить до нас, а потом и до потомков наших, вневременную боль, обречённость и невесть чем просветляющую надежду, то стоит ли корить его за странноватую самобытность?
Тем паче города, как и времена, не выбирают, пожалуй, и дома – тоже. А пока в них живут, незаметно срастаются с ними, воспитываются ими и перевоспитываются, их поругивают, но – любят. Что стало бы с нашим мерцающим в отражениях отражений городом, лишись он вдруг этого обрызганного новомодным брюзжанием дома, как если бы его и вовсе не было? Мы бы – вместе с городом – не просто осиротели, не просто потеряли крышу над служивыми головами, которую пусть бы и заменила другая крыша… – мы бы тогда прожили, как резонно замечали уже до нас, другую жизнь и не известно ещё была ли бы она лучше, полней и счастливей, вряд ли…
А если бы нам выпало прожить другую жизнь, то откуда, из какого-такого событийного хаоса родилась бы наша история и где – в каких интерьерах, на фоне каких фасадов – следили бы мы за её неспешной поступью?
фауна наглеет (тридцать пять одиннадцатого)Вышагивал по тёмному коридору, принюхивался к мышам…
«Рельсовое хозяйство»…Вот и межведомственное колено, провонявшее кошачьим дерьмом.
В этом доме уживались разные существа, в путанице плана им было привольно, как в джунглях. Несло плесенью, глухие сырые закутки, куда не успевала проникнуть очистительная филозовская энергия, казалось, кишели змеями. Балки обросли паутиной, она свисала седыми прядями, там, сям перегораживая проход; вот и сейчас Соснин осторожно, будто бы под сплетениями колючей проволоки, пробирался под шелковистой сетью, чтобы не потревожить мохнатого паука, который обнимал муху.
Дом жил.
Разрезая мрак, распахивалась-хлопала уже не нарисованная, а настоящая дверь, свет панически сходился клином на тонкой щёлке, поглотившей толстуху с чайником или выпустившей на охоту кота. И сразу проносилась с нутряным свистом, вылетев из пещерного проёма, который вёл к хозяйственной лестнице, стая летучих мышей, сучили крыльями голуби…вот, не стесняясь, осквернили на лету нейлоновую блузку девицы, наливавшей в чашку кипяток из титана.
Бедняжка дёрнулась, ошпарила руку.
И опять тёмные твёрдые плоскости, острый угол, о-о-о-о-о-о, искры из глаз, впору натыкаться на огнетушитель.
не по себеЗаляпанный красками, лаком пол – Поллак кланялся?
Из тьмы выпорхнул голубь, возможно, почтовый.
И будто преступно высунулась невидимая рука с хлороформовой маской, высунулась, прижала маску к лицу, всё поплыло…
И – пыль, пыль. Ха-ха-ха, искусство требует жертв. Разве актёр не продирается к сцене сквозь пыльное удушье кулис?
жертвы искусстваДа, фауна плодилась, наглела.
С тех пор как Пикассо неосмотрительно нарисовал глуповатую птицу с весенней веточкой в клюве, она, птица эта, с безотчётной гордостью доказывала, что фетишизация символа чревата бедствием.
О, голубка моя!
С тех пор как сизый жуир с полногрудой подружкой юркнули меж кактусами на подоконнике и предпочли совместную жизнь внутри дома отданным на откуп ветрам и дождям карнизам, заведённый годами проектно-управленческий быт деградировал – начальство, не внимая жалобам подчинённых, сквозь пальцы смотрело на птичий блуд, как если бы боялось обвинений в пропаганде войны.
Самодеятельные же кампании – зёрна, хлебные крошки макались в яд, какой-то дрянью прыскались стены – кончались безрезультатно. Точнее, результатом стали отравления активистов, однако и они возвращались с промытыми желудками из боткинских бараков на рабочее место. Поселились на птичьих правах, а превратились в хозяев? Да. И трудовой коллектив махнул условной рукой на подлинных хозяев пространства – пусть гулят, хлопают крыльями, главное – удачливо пробегать опасные зоны.
Соснин заканчивал отчаянную пробежку впотьмах, его настигало пыхтение, топот, он прибавил прыти и, задыхаясь, сам налетел на крепкого дядьку, шумного, словно ломившийся через чащобу лось; дядька, оказавшийся Фофановым, приветливо дохнул вчерашним перегаром с примесью лука. Расплачиваясь за вспышку энергии, Соснин опять поплёлся, еле волоча ноги, – стены заражали бессилием, придавливала скукой потолочная тьма. Поташнивало, а сладковатый привкус во рту выдавал наркотическое опьянение тленом, который плавал в застойном воздухе.
Пусть медленно, но Соснин продвигался к цели.