Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут Шанский тряхнул шевелюрой, резко забросил через плечо конец длинного, замотанного вокруг шеи шарфа, который помогал ему одолевать грипп.
сверхзадача с порцией дополнительных оговорок, которые и сами по себе вполне могли озадачитьДля начала Шанский скромно признался, что вслед за Витгенштейном полагает анализ языка единственной достойной мысли задачей.
Язык Шанский понимал широко, вербальную коммуникацию, несущую прямые сообщения, он включал в комплекс разноликих средств выражения, а внутри него, этого комплекса, бурно развивающегося сейчас, – да-да, именно сейчас, в постгуттенберговую эпоху электронных массмедиа! – заново возвышал роль пространственно-пластического иносказания как особого, ёмкого языка культуры.
– Книга не убила архитектуру, это не убило то, куда там! – театрально воскликнул Шанский, вмиг забыв про массмедиа и снова упомянув Гюго, знаменитую главу из его романа, – архитектура и слово неразлучны, как пространство и время. Город, стихийный семантический генератор, непроизвольно управляет потоками знаков и их слияниями, – это изменчивое место встречи двух изменчивых, взаимно-зависимых, обогащающих друг друга текстов – визуального и вербального. И, напрочь позабыв, как об эпохе массмедиа, так и о главном для него, о том, что целиком займёт вскоре его внимание, несколько вернулся назад, одарил сверхзагадочной для большинства собравшихся фразой. – Означаемые, то есть сама жизнь, сама реальность, – выдохнул он, – отступают в Петербурге на задний план, чтобы освободить культурную сцену для захватывающего представления означающих, их связи, их раздоры и есть теперь…Боже, чего только он не нёс! А далее вспомнил вдруг, ни к селу, заметим, ни к городу, об исследованиях Пражского лингвистического кружка, как вспомнил, так и забыл… порассуждал о плодотворном соперничестве духа и разума, снова вернулся к городу как неутомимому, непрестанно усложняющемуся пространственно-временному генератору разнородных и разноликих смыслов. – Архитектура не столько застывшая музыка, сколько застывшее слово, сплотившее много слов, к петербургской архитектуре это уточнение относится в первую очередь, – громко, как глашатай, анонсирующий площадной спектакль, возвестил Шанский и смолк, желая насладиться произведённым эффектом.
Эффект не оценили, и он продолжил.
– Если всякий город есть место драматичной встречи визуального и вербального, то, казалось бы, архитектуроцентричный в силу своей исходной замышленности Петербург есть и самый литературный город на земле. И город этот – невиданный творческий ускоритель, ибо он осуществил уникальный по концентрации средовой синтез слепков и сочинений, стал воплощением культурного, продолжающего жить и поражать мифа, средоточием окаменевших историй, судеб, зашифрованных пространством приключений, озарений, интриг, которые просятся на бумагу. О, у петербургской архитектуры длинный язык, достанет каждого. Если когда-то некто удивлялся, что говорит прозой, то все мы – и это действительно достойно удивления – безотчётно читаем петербургскую прозу, этот нескончаемый приторможенный захватывающий роман. И не мудрено! Мы видим воду и гранит, цветную штукатурку и позолоту, но подлинная материя исторического Петербурга – слово.
Тишина. Услышанное требовалось переварить.
– Да-да, – Шанский отвесил церемонный поклон на кивок Нешердяева, как если бы брал в союзники весь его международный авторитет, – сначала было слово, но оно вскоре непостижимо противопоставилось закону, форме высказывания – пресловутому содержанию надлежало заполнять форму, будто воде сосуд. Ныне, однако, искусственный дуализм формы и содержания, навязанный примитивными идеологемами, посрамлён современной мыслью: слово заполняется словом, язык заполняет язык.
Влади насторожился, Нешердяев задумался.
О, Шанский не убеждал, скорее, вселял сомнения. Но уж сам-то не сомневался!
К вящему удивлению, даже недовольству Филозова Шанский добавил твёрдости голосу, будто изготовился взойти на костёр за святую для него ересь. – Язык заполняет язык! – повторил с нажимом, снова закинул за плечо непокорный шарф.
– И разве исторический город, – забежал вперёд за примером Шанский, – не являет нам модель композиционно самодостаточного, но вроде бы бессодержательного для нас, не наученных читать пространственные сообщения, текста? В самом деле, какие логически-внятные содержания у пространства, то бишь у текста, собранного из причудливо-бессловесных каменных объёмов и воздуха, как бы сочинённого спонтанно, написанного взаимно-непереводимыми языками? Текста – по первому, внешнему впечатлению – абстрактного. Взывая скорее к подсознанию, чем сознанию, он будит, тем не менее, вполне конкретные чувства, ощущения; в таком тексте таится исключительный массив знаков, коннотаций. Московский теоретик, который сидел во втором ряду, понял Соснин, уже не прочь был поддеть зарапортовавшегося лектора несколькими ядовито-точными замечаниями, но Шанский знай себе взбаламучивал невообразимую взвесь структуральных, лингвистических и пространственных терминов, вещал в льготном режиме, им самим установленном для себя, будучи убеждённым, что новый смысл выкристаллизуется в нужное время.
Внезапно – дабы согнать-таки тоску с лиц? – Шанский пообещал избегать далее собственно лингвистических сюжетов и дефиниций, способных усыпить и самую просвещённую публику. Нет, он не обязывался беллетризовать теорию, но с учётом творческой ориентации аудитории менял научный камертон лекции на метафорический. А выкладывая инструментарий метафорического анализа, набрасывал перспективы изучения архитектуры-среды, которое переживало явную смену вех. Привычные, грешившие вкусовщиной исследования стилей испытывались на прочность культурологическим знанием и – увы, чуждым развлекательности – структурно-лингвистическим аппаратом, полноценное же прочтение текста города зависело от…
Рулончик скатился со стола, покатился, двоясь в паркете.
ещё чуть-чуть о тонких материяхГрациозно подняв бумажную, стянутую резинкой трубку, пожонглировав, глянув в неё, как в подзорную трубу, на матрону, зависшую в плафонной голубизне, дурашливо поочерёдно прицелившись, будто бы из ружья, в ту ли, эту из вереницы соблазнительнейших баловниц неба, а затем и в Филозова, Нешердяева, чьи двубортные бюсты солидно возвышались над тёмно-зелёной скатертью, Шанский так и не вернулся к брошенной на полуслове фразе.
Это была одна из излюбленных им речевых уловок.
Он вроде бы припомнил что-то сверхважное, доверительно смягчил интонацию, осмотрелся, как если бы надумал разом поймать заинтересованные взгляды всех слушателей, и вскрыл парадокс, который всё заметнее преображал изнутри семейства искусств: оказывается, временные искусства – хотя бы и литература – явно тяготели к пространственности, признаки и средства выражения коей в слове, – Соснин было напряг внимание, – Шанский, однако, оставлял в стороне, ну а пространственные искусства – та же архитектура – напротив, актуально трансформировались внутренне-присущей им, как выяснялось, временной компонентой. На формообразующей работе времени Шанскому, – вашему покорному слуге, – поклонился он так, что бахрома соскользнувшего с плеча шарфа коснулась пола, – и не терпелось сосредоточиться.
само собой, ему пора было ухватиться за миф(сперва – миф-созидатель, окутанный пёстрыми соображениями)В поисках очередной оговорки Шанский опять привлёк на помощь авторитет Витгенштейна, как если бы тот выписал ему индульгенцию за грехи невразумительных словопрений, и предупредил, что логика языка тавтологична и потому бытие, и – стало быть – бытие города в частности, исчерпывающе невыразимо в слове. – Нам, – вздохнул безутешно Шанский, – нам, признающим свою вербальную беспомощность перед лицом непознаваемых пространственных сущностей, остаётся взывать к визуальным образам и медитативно настраиваться на волну города, интуитивно читать его символы; читать, – Шанский, похоже, намеренно, чтобы лучше усвоили, повторялся, – плутая в тенях идей, художественных утопий, сладких и горьких снов, для увековечивания коих и возведены все эти обступившие нас облупившиеся дома.
И сразу же Шанский подивился, что сжатое время молодого по европейским меркам – менее трёхсот лет – города сплело столь густой венок петербургских мифов, выделил, пожалуй, главный из них – парадиз над бездной. И! – докончил брошенную бесхозно фразу, – ключ к прочтению городского текста даёт понимание его мифологии.
Шанского понесло.
Святая правда, миф не мог не заряжать безумный Петровский замысел – вера церковников в неминуемый Третий Рим неизлечимо заразила русскую кровь и если ненавистной Петру Москве уже не светили блеск и великолепие, которые затмили бы Византию и папский Рим, то распалившая национальное тщеславие вера, обретя светские стимулы и перенацелившись, управляла неукротимой созидательной волею самодержца.