Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Царицыне Совет солдатских депутатов наложил на город контрибуцию полтора миллиона: на увеличение солдатского жалования и пайка жёнам запасных.
* * *По керенской амнистии уголовный в тюрьме освобождался, если заявлял о желании идти на фронт, а местами получал и „месячный срок для устройства личных дел”. Но получив обмундирование, многие оставались в тех же городах, торговали полученным, на базаре и грабили, и некоторых снова арестовывали. А кто ехал на фронт – только усиливал развал армии.
Приходящие на Северный фронт маршевые роты громят имения по пути (Валкский и Вольмарский уезды).
* * *Идёт поезд с маршевыми ротами на фронт. На крупной станции солдаты высыпают: митинг. Кричат часа два. Иногда продолжают путь, иногда требуют от железнодорожников заворачивать эшелон назад.
*****ВОЙНА ДО ПОБЕДЫ – ГРАБЁЖ ДО КОНЦА!*****99
Панихиду отец Леонид назначил на 9 часов утра.
Тогда в Коробовке назначили на 8 часов сельский сход. Село будоражилось и что-то готовило, может и само не понимало что.
И у отца Леонида, ещё с вечера получившего от Вяземских приказ Радко-Дмитриева, блеснула счастливая мысль: с этим приказом пойти самому на сход, и там прочесть прежде панихиды.
Каким он застал сход и что кричали там поначалу – он Вяземским не успел рассказать. Пришёл к самой службе, но с глазами сияющими, какие только могут быть у растроганного священника.
– Всё хорошо, всё будет хорошо! – успел коснуться руки старой княгини.
А уже подваливала к храму и толпа – и снова неузнаваемо изменённая: прежние многолетне-привычные доброжелательные крестьянские лица, свои.
Как будто не было вчерашнего возбуждения, ропота в храме. Ни полосы разорения последних дней.
Коробовский резной иконостас – не стыден бы и в столичной церкви.
Разбирали, затепливали свечи – и замирали для моления.
Необычно и неприятно только было крестьянам, что – запаян гроб, и нет покойного с венчиком на лице, а цинк один, хотя и обваленный цветами.
Успокоилась мать, успокоилась вдова, и Лили, и все. И отдались заупокойной службе, и над тёплыми огоньками, сквозь ладанный дым – протягивало перед ними короткую жизнь брата, его узкое подвижное лицо, дар щедрости, остроумия, ума без учёности, отваги, отчаянного охотника, подолгу без сна и еды, бесстрашного конника. Свои тридцать лет и провёл в цельной скачке – и убит на лету.
А может быть, по-нынешнему, – ему лучше, чем нам.
Отпели вечную память. (А какие певчие до сих пор, отцовские!) Кончилась панихида, ещё не гасили остатки свечей – отец Леонид достал ту бумагу и снова читал – звучно, назидательно, в виде надгробного слова:
– Приказ по 12-й армии… 17-го летучего санитарного отряда, 4-го Сибирского полка… Князь Вяземский всегда выдвигал свой отряд в самое пекло боя, действовал в самых опасных местах и зачастую под градом снарядов… Князю Вяземскому тысячи русских матерей обязаны сохранением своих сыновей, и десятки тысяч детей обязаны, что не остались сиротами… Имя князя Дмитрия будет долго вспоминаться всеми нами… Его малолетние сиротки, достигнув зрелого возраста, вспомнят с гордостью своего доблестного и самоотверженного отца.
Крестьянки плакали.
Князь Борис радовался, что не уступил угрозам.
Вот так надо и впредь: хамскому напору – не уступать ни в чём!
100
Как ощущал Керенский, в правительстве в середине апреля создался тупик. Он более не мог оставаться в одном кабинете с Милюковым. (Контакты с Бьюкененом давали надежду на поддержку английским послом кандидатуры Терещенки как более демократичной и созвучной времени. И Альбер Тома обещал поддерживать демократическое крыло кабинета.) И уже перерос Александр Фёдорович пост министра юстиции, ему нужен был пост военного да и морского министра. Подходило время – сотрясти правительство, чтоб эти перестановки могли совершиться, найти момент и повод. Ещё не зная пути (но непременно его найдёт!), в несколько фантазирующем настроении нащупывая это неясное будущее, Керенский вечером 19 апреля в Михайловском театре на концерте-митинге, патронируемом его женой, произнёс речь рассеянную и отчасти даже в дымке разочарования: Если мне не хотят следовать – я откажусь от власти… Никогда я не употреблю власти, чтоб навязать своё мнение… Когда страна хочет броситься в пропасть – никакая сила не может ей помешать…
Эти слова велись у него, как всегда, не чётким планом, но интуицией. Сердце раньше находило верную форму, чем мог бы придумать рассудок. Нельзя же было сказать: уберём, кто нам мешает, Милюкова и Гучкова. Но можно было тонко, гордо, изящно сделать движение к собственному уходу – и тысячи рук тотчас протянутся, чтоб удержать незаменимого! И тогда откроется путь его требованиям.
Он не предполагал, в какую опаснейшую минуту для себя начал эту игру! Именно в эти часы, когда в уютном Михайловском театре перемежались рояль, сопрано и речи политических деятелей, – редакций газет достигла нота Милюкова и вызвала свои злосчастные сотрясения.
И какого же маху, и какую непростительную оплошность Керенский допустил с этой нотой! – ведь он сам её придумал, вытряс из Милюкова – а дал себя переиграть на ехидных формулировках, не поставил своего вето! А теперь – это горным обвалом обрушивалось на всех министров, и на прогрессивную шестёрку, и на самого Керенского: „нота одобрена всем правительством!”
Воротясь к полуночи из театра в свои министерские апартаменты, Керенский всё это узнал из нескольких телефонных звонков – и увидел грозную силу обвала: он так изящно грозился уйти – а их всех сейчас похоронят грубо вместе! И как самое меньшее: разгневанный Совет захочет отозвать своего заложника из правительства, – и придётся уйти?…
Измученно мечась, Александр Фёдорович только одно мог придумать: немедленно заболеть. Он мог – только затаиться под несущимся ураганом, может быть уцелеет. Он – нигде не мог показаться, он нигде не мог бы сейчас сплести никакой внятной фразы: как это объяснить? как он мог одобрить такую ноту? Немыслимо!
Но в тяжёлую минуту у нас есть друзья. Станкевич выручил по линии трудовиков, и в Исполкоме. А Масловский – по линии эсеров (трудность состоять в двух партиях сразу): в „Деле народа” авторитетно напечатал, что Керенский совсем не был единогласен с Милюковым. (А по другим газетам шли резолюции: почему такая нота подписана министром Керенским?!) И ещё, через Зензинова и друзей помельче, инспирировать в Таврическом слух, что Керенский не соглашался на эту отвратительную ноту!
И – замереть в болезни.
Замереть, затаиться, считать часы, считать проносящиеся над тобой вёрсты урагана – и ждать куда вынесет. Мучительно находиться в тени – и спасительно не мочь действовать! Ждать момента, когда снова можно выпрямиться и ринуться!
А 21 апреля оказалось ещё грозней, чем 20-е, стрельба! Керенский же не только не может вмешаться (и счастье, не знал бы, как вмешаться!) – но опаздывает и к развязке: Мариинская площадь бушует, требует наказания виновных – и Переверзев непомерно поспешно начинает расследование, дурак Зарудный на площади чуть не обещает высылать Ленина (распёк его на другой день, нельзя так резко хватать в словах), – и в тех же часах появляются в Мариинском товарищ прокурора судебной палаты и следователь по важнейшим делам и допрашивают первых свидетелей и раненых, и выезжают в больницу присутствовать при вскрытии убитых. А вскрытие неумолимо утверждает, что пули были разрывными, – и поднимается скандал: таких пуль в русской армии нет! так откуда эти пули у отрядов Выборгской стороны? (Ошибка врачей? Но уже нельзя замять.) А болван Переверзев даже успевает, в отсутствие министра, самовольно издать воззвание, и в нём такие необдуманные слова: „решились поднять братоубийственную руку на тех, кто не разделяет выдвинутых ими лозунгов момента”, – а кто в эти дни выдвигал „лозунги момента”? Только большевики. Так это место у Переверзева никак нельзя истолковать иначе, как против ленинцев! И притом – ссылка на распоряжение министра юстиции! Кошмарный поворот! Петля.
Будь Керенский в эти часы открыто на ногах – разве он дал бы действовать так напроломно? С позавчерашнего дня, с субботы, он и стал осаживать: дал нахлобучку и Переверзеву, и Зарудному, замедлил следственную комиссию и пригласил в неё представителей от ИК. А в воскресенье ИК создал и свою следственную комиссию, – и хотя это выглядело как недоверие министру юстиции, но Керенский был рад: теперь между двумя комиссиями во щель можно тихо всё следствие и запихнуть. Интересы ИК были, естественно, те же самые: не дать обвинить рабочих и прикрыть Ленина, иначе полный скандал для ИК. Тут все социалистические газеты стали выдвигать своих свидетелей: что на заводах не было дано никаких директив стрелять, лишь выдали боевые патроны, и нигде рабочие не стреляли в людей, разве только в воздух, а это всё – провокаторы-черносотенцы. Но втрое гремели буржуазные газеты: не должно быть тактических обходов и уклонения от гнетущей правды! поруган закон свободной страны! разрывные пули! мы отменили смертную казнь не для того, чтобы разнуздать убийства! пусть будет следствие бесстрашно до конца, куда бы оно ни привело! нужно знать виновников кровопролития! сама демократия должна отделить себя от тех, на кого падает подозрение.