Кризи - Фелисьен Марсо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XIII
«Мне хотелось бы иметь от тебя ребенка». Она, моя Кризи, моя фараонша, мой раскрашенный идол, моя икона, и это она, своевольная, она сама вышла ко мне из своего заледеневшего мирка, спустилась с белого багамского неба, она, дерзкая девчонка в летном шлеме. В утреннем ознобе, выбравшись из океана ночи, я услышал эти слова, я их услышал. И меня моментально охватила смутная радость. Неужели все это, наконец, приобретает смысл, и это правда, что в наших яростных объятиях может зародиться жизнь? Моим первым порывом было закричать: да! Но, к сожалению, это заложено в моем характере, есть такая черта: мне кажется, что в подобной ситуации честнее и правильнее сначала устранить возражения, не поддаваться порыву и особенно — порыву другого человека. Возражения, я их выдвинул. Ее жизнь, моя жизнь, даже то, какое мы имеем право родить этого ребенка. Я думаю, что сказал то, что сказал бы на моем месте любой другой мужчина.
Тогда я не понял, что именно в тот самый момент я не мог быть любым другим. Я не понял, что для Кризи ее предложение было не столько доказательством любви, сколько еще одной отчаянной попыткой стряхнуть с себя это оцепенение, счастливое и гнетущее одновременно, чтобы вырваться за пределы нас самих, чтобы включиться в жизнь, которая постоянно ускользала от нас, постоянно старалась стряхнуть с себя лоскутья, которыми мы ее прикрывали, чтобы, наконец, стих этот ропот времени, которое гналось за нами, я не понял, что это был поступок, сама безрассудность которого наполняла его смыслом, поступок героический, как для нее, так и для меня. Я также не понял, несмотря на предыдущие уроки, что мне нужно было в ту же секунду оказаться вместе с Кризи, оказаться в ее мире, где наивысшей ценностью обладает мгновение, минута, та минута, когда она позвала меня, и которая, если я не отвечу сразу же, никогда больше не возвратится. Я должен был или согласиться, или отказаться, но сделать это мгновенно. Я не отказался. Я сказал: «Подумай». Я сказал: «Утро вечера мудренее». А ведь я уже знал, что ночь вливает в Кризи один только яд, отсрочка ведет только к смерти. На следующий день, когда я сказал: «Мы родим этого ребенка», ее большие зеленые глаза не осветились никаким новым светом. Момент прошел. Мы не родили этого ребенка. Но я думаю, что как раз с той поры между нами начало что-то рваться. И сейчас, даже еще сейчас, в той уже ушедшей нашей любви я жалею только об одном, осмелюсь это сказать: о нашем ребенке, о ребенке от тебя, моя Кризи.
XIV
Я приезжаю к ней около восьми часов вечера. Обнаруживаю ее на кухне, занятой приготовлением сложного салата, куда входят ананас, авокадо, орехи, манго, помидоры. «Мне захотелось побыть с тобой наедине. Я отправила Снежину в Нейи, в кинотеатр, где показывают фильмы, дублированные на испанский». — «На испанский? в Нейи?» Она мгновенно возмущается: «Вы всегда сомневаетесь в том, что я говорю. Я специально позвонила туда, чтобы проверить». Через секунду от ее дурного настроения не осталось и следа, и она показывает мне игру, которую ей принес ее агент: это какое — то трехэтажное сооружение, сантиметров тридцать в высоту, с подвешенными к нему стальными шариками. Достаточно приподнять один из шариков, как все остальные приходят в движение, начинают быстро раскачиваться, причем каждый раз по-новому, неожиданным образом, то два с одной стороны, а три — с другой, то наоборот, то — все вместе, то — только один, причем он резко срывается с места и раздается отрывистый, сухой щелчок. Кризи оживляется. Она пробует все комбинации. Я тоже играю. Это быстрое раскачивание, блестящее и холодное, этот размеренный звук, эта закономерность, тайна которой от нас ускользает, — все это завораживает. Кризи очень бы хотелось понять. Но она не понимает. Это ее раздражает. Мы быстро съедаем салат. Мы играем все быстрее и быстрее, толкаем эти шарики все сразу, это похоже на метроном, который вдруг вышел бы из себя, похоже на сухую и механическую перебранку. Затем игра надоедает Кризи, она перестает заниматься стальными шариками и начинает рассказывать мне о каком-то певце, о Сэмми Минелли. Она позировала для конверта одной из его пластинок. Сейчас он выступает в мюзик-холле. Она никогда не видела его на сцене. Я говорю: «Мы сходим на его концерт в один из ближайших дней». Ан, нет. Она не может ждать ни одной минуты и хочет сейчас же слышать, как он поет. Она идет переодеваться. Вместо своих нежно-зеленых брюк она надевает красное платье с блестками. Посоветовалась со мной, но я к этому ее наряду отнесся довольно сдержанно. Обычно, когда я так реагирую, Кризи меняет платье. В этот вечер она этого не сделала. Приезжаем в мюзик-холл. Я интересуюсь в кассе, какая сегодня программа. Сэмми Минелли выступает весь вечер. Концерт только что начался. Зал полон, но к услугам Кризи откуда-то вдруг выскакивает какой-то человек, который начинает суетиться, приказывает поставить два стула в проходе. Шум стоит ужасный. На сцене Сэмми Минелли в серебристых штанах размахивает своей гитарой, кидает ее в сторону кулис, срывает с себя рубашку, кричит «бэнг-бэнг», катается по полу, хрипит: «Я буду ждать тебя завтра, я буду ждать тебя всегда». Его голова трясется на уровне огней рампы, а за его спиной в это время, согнув колени, веселятся как могут три музыканта. Рядом со мной сидит совсем юная блондинка, не старше восемнадцати лет, пухленькая, с круглым, как луна, лицом, по которому стекают одновременно и пот, и слезы, она стонет, дрожит, обхватывает себя руками.
Сзади нее какой-то паренек в изнеможении подается вперед всем телом, бьет кулаком в ладонь другой руки и кричит: «Смелей, Сэммми! У тебя круто получается, Сэмми! Молодец, Сэмми!» Я смотрю на Кризи. Головой, плечами она включается в этот бешеный ритм. Она прижимается ко мне. И говорит: «Он великолепен, правда же?» Великолепен? Потом мало-помалу что-то во мне начинает дрожать, и меня тоже увлекает этот дикий ритм. Между тем исступление возрастает. Сэмми Минелли кидает в зал какие-то бутылки, петарды, слышны взрывы, глухие громыхания, видны короткие вспышки, Сэмми Минелли орет что есть мочи, превращается в сплошной квадратный орущий рот, и зал орет вместе с ним, и кажется, что весь зал проносится через этот квадратный рот. Он рыдает, он корчится от боли, кричит «бэнг-бэнг». Точнее, это по его губам видно, что он орет «бэнг-бэнг», потому что самого звука в сплошном гвалте не слышно; зал раскачивается из стороны в сторону, он превратился в единый вопль. Пухленькая блондиночка не выдерживает. Она падает в проход, бьется лбом об пол, ползает по земле. Проход заполнен людьми. Одна девушка рыдает, расцарапывая себе щеки. Другая, с растрепанными волосами, рвет на себе блузку и вопит: «Возьми меня, Сэмми!» Какой-то парень молотит воздух кулаками и стонет от боли. Другой, стоя на четвереньках, отбивает такт головой. Музыкантам уже не до веселья. Их движения стали конвульсивными, отрывистыми. Сквозь вопли слышно глухое рокотание, такое, как в боулинге, как если бы под залом находился колоссальных размеров боулинг, раскаты грома, грохот шагов марширующей армии, шум бушующего моря.
Потом Сэмми внезапно замолкает. Чопорно, с вытянутой вдоль туловища левой рукой и прижатой к сердцу правой ладонью приветствует публику. Сила вопля удваивается. Вопль становится густым, как лавина, как черное облако. А Сэмми продолжает приветствовать. У него был такой вид, словно он полностью, без остатка превратился в это механическое приветствие. Словно весь исчез в этом негнущемся манекене. Кризи берет меня за руку. «Пойдем, поздороваемся с ним». Мы поднимаемся по железной лестнице и оказываемся в каком-то плохо освещенном закоулке, где перед дверью, защищаемой двумя типами, толпятся с шариковыми ручками в руках, сотни две парней и девиц. Я знаю, что такого рода препятствия для Кризи просто не существуют. С необычайной легкостью она рассекает толпу, отстраняет рукой нескольких буянов, доходит до двух типов, которые без колебаний отворяют перед ней дверь и пропускают вперед. У нас за спиной поднимается гвалт. Мы оказываемся в тюремного типа коридоре, выкрашенном в бежевый и черный цвета, сверху — бежевый, а снизу, почти в человеческий рост — черный, ужасно облупленном с украшающим его красным огнетушителем. В конце его мы находим гримерную Сэмми, узкий прямоугольник, заставленный зеркалами, заваленный одеждой, задрапированный приколотыми к стенам телеграммами. Сэмми тут, он по пояс голый, и какой-то кучерявый человечек растирает ему спину салфеткой ядовито-розового цвета. «Кризи!» — говорит Сэмми. И еще раз, повернувшись к кучерявому, повторяет: «Кризи». Кучерявый, не переставая растирать, кивает головой с таким видом, точно желая сказать: «Ну а как же! С твоим-то талантом!» «Да прекрати ты меня дергать», — говорит Сэмми. Кучерявый перестает растирать и наконец, смотрит в нашу сторону. Раньше я думал, что он, Сэмми, повыше ростом. А он, скорее, даже маленький, тщедушный, какой-то блеклый, но зато у него много, чересчур много, зубов и болтающихся по шее волос. Кризи говорит ему все, что полагается в таких случаях, говорит, что он великолепен. Великолепен, повторяет кучерявый, который на поверку оказывается заикой. «Правда, вам понравилось?» — спрашивает Сэмми с таким выражением на лице, которое сразу сделало его лет на десять моложе. Теперь у него вид гостиничного посыльного, простодушного и одновременно продувного, испорченного. «Великолепно», — говорит Кризи. — «Как — нибудь я спою только для вас одной». — «Великолепно». — «Я приду к вам со своей гитарой». — «Великолепно». На седьмом «великолепно» мне это начинает надоедать. «И для месье, разумеется», — осмотрительно добавляет Сэмми. Но он еще не вполне упился комплиментами.