Римские рассказы - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этого вечера я начал думать, то есть я хочу сказать, стал делать одно, а думать другое. По-моему, это как раз и называется думать. Вот, например, я кланяюсь и спрашиваю: «Чего желаете, синьоры?», а про себя думаю: «Ну и длинная шея у этого франта… на гуся похож». Или вежливо говорю: «Не угодно ли сыру, синьора?», а сам думаю: «У тебя усы, милая моя, ты их выцвечиваешь, да они все равно видны». Но чаще всего мне в голову лезли грубости, брань, даже оскорбления: «Болван, идиот, голодранец, чтобы у тебя язык отсох, чтоб тебе околеть!» — и все в таком духе. Это было сильнее меня, слова так и кипели у меня в голове, как фасоль в горшке. В конце концов я стал замечать, что мысленно заканчиваю тс фразы, которые произношу вслух. Например: «Угодно масла, лимона?», а про себя заканчиваю: «В рожу тебе, свинья». Или говорю: «Вы знаете специальность нашего ресторана?», а сам добавляю: «Скверная еда и приписка к счету». И вдруг я поймал себя на том, что эти фразы я кончаю уже не про себя, а вслух, только тихо, очень тихо, чтоб не услышали. В общем, я заговорил, хоть и осторожно. Значит, по порядку: сначала я совсем не думал, потом стал задумываться, а теперь уж думал вслух, то есть говорил.
Я прекрасно помню, как заговорил в первый раз. В субботний вечер села за мой столик парочка, какие обычно приходят по субботам: она из «этаких», высокая крашеная блондинка, смазливая, нахальная, вся намазанная и сильно надушенная; он блондин с острым носом, лицо красное, низенький, курчавый, широкоплечий, костюм синий, а ботинки желтые. Она, должно быть, с севера; а он произносил протяжное «у», как говорят в Витербо. Он схватил карточку, словно это было сообщение об объявлении войны, и уткнулся в нее с сердитым видом, долго не решая, что взять. Потом заказал для себя еду поплотнее: спагетти, аббаккио с картофелем, пирожки, анчоусы. Она, наоборот, выбрала легкие, тонкие блюда. Я записал заказ и повернулся, чтоб идти на кухню. Но при этом я еще раз взглянул на него и чувствую, как у меня губы шевелятся и произносят тихо, но внятно:
— Что за хамская рожа!
Он все еще читал меню и ничего не заметил. Но у нее, как у всех женщин, слух был тонкий; она так и подскочила на стуле и выпучила на меня глаза: услышала. Я пошел на кухню, крикнул во весь голос:
— Один раз консоме, один раз спагетти! — вернулся и стал у стенки неподалеку от них.
Смотрю — она смеется. Смеется и смеется, прижимая руку к груди, лицо все пунцовое от хохота. А он сидит обиженный и все наклоняется к ней должно быть, спрашивает, чего она хохочет. Но она продолжает смеяться, тряся головой и хватаясь за грудь. Наконец она немножко успокоилась, наклонилась к нему и сказала что-то, указывая в мою сторону. Он повернулся и уставился на меня. Я отвел глаза, потом посмотрел снова и вижу — она опять смеется, а он глядит на меня бешеными глазами, нагнув голову, словно баран, который хочет боднуть. Наконец он меня позвал:
— Официант!
Она перестала смеяться, и я не спеша пошел к ним. Хоть мне было страшновато, но я все-таки не удержался и снова пробормотал убежденно:
— Вот именно, хамская рожа. Потом подошел, говорю:
— Что прикажете?
А он поднял на меня глаза и говорит угрожающе: — Официант, вы тут изволили выразить мнение…
Я спрашиваю, словно с луны свалился:
— Мнение?.. Не понимаю.
— Да, вы высказали суждение… Синьора вас слышала.
— Синьора, вероятно, плохо расслышала.
— Синьора прекрасно расслышала.
— Не понимаю. Может быть, вам, синьор, не угодно спагетти, так можно переменить.
— Официант, вы высказали суждение и знаете, о чем я говорю.
Тут она наклонилась вперед и говорит ему:
— Послушайте, оставьте лучше его в покое. Но он не унимался:
— Позовите мне хозяина.
Я поклонился и отправился звать хозяина. Тот явился, выслушал, что-то сказал, поспорил, а девица все продолжала смеяться, и этот тип еще пуще бесился. Наконец хозяин подошел ко мне и сказал тихо:
— Ну, обслужи их, и довольно… Но смотри, если это повторится, ты будешь уволен.
— Но я…
— Молчать!.. Катись!
В общем, я подал им ужин, не проронив ни слова. Но она все время хохотала, а он едва дотронулся до еды. В конце концов, не заказав десерта и не оставив на чай, они ушли. Она продолжала смеяться даже у выхода.
После первого раза мне бы надо сдерживаться, а у меня вместо того пошло еще хуже. Теперь уж я почти не думал про себя, а все говорил вслух. В дни, когда в ресторане было мало народу и официанты без дела переминались с ноги на ногу у столиков или по стенкам, я все чаще говорил сам с собой, едва шевеля губами, но остальные все же замечали это и дразнили меня:
— Ты что, молитвы читаешь? Четки перебираешь? Нет, я не читал молитвы и не перебирал четки, а глядел, скажем, на семейство из пяти душ — папа, мама и трое маленьких детей — и бормотал:
— Ему неохота тратиться — то ли он скуп, то ли у него и правда не хватает денег… А у нее дурь в голове, всякие прихоти, и она заказала все дорогое: ранние овощи, омары, грибы, сладости… Он из себя выходит и еле сдерживается… Ей, хитрюге, нравится его мучить, а тут еще ребята капризничают, и ему сейчас очень кисло…
Или же я рассматривал лицо посетителя, у которого на лбу был какой-то большой нарост:
— Ну и картошка же у этого субъекта на фасаде… Странно, должно быть, чувствовать это на себе, щупать… А как же он шляпу надевает? Поверх этой штуки или сдвигает на затылок, чтоб поля до шишки не доходили?..
В общем, я все чаще говорил сам с собой и все реже разговаривал в компании. Хозяин уже не ставил меня в пример, а поглядывал косо. Я думаю, он меня считал слегка ненормальным и поджидал первого удобного случая, чтобы выставить.
Случай представился. Как-то вечером в ресторане почти никого не было. Трастеверинский оркестр играл модную песенку «Душа и сердце» для пустых столиков, а я зевал и переминался около большого стола, накрытого на десять персон. Люди, заказавшие его, не показывались, но я знал, кто они такие, и не ждал ничего хорошего. Вот наконец они вошли в ярко освещенный зал: женщины в вечерних платьях, оживленные, говорят громко и возбужденно, оборачиваясь назад, к мужчинам, которые идут за ними — руки в карманы, животы вперед, все в темно-синих костюмах, рыхлые, самодовольные. В общем, из тех, что зовутся хорошей публикой. Это точно, я однажды вечером слышал, как один франт сказал, глядя на них: «Смотри, сегодня здесь очень хорошая публика». В общем, хорошая или скверная, они мне по многим причинам не нравились, главное потому, что они называли меня на «ты»: «Принеси стул… Дай карточку… Ну, живо, поворачивайся». Зовут меня на «ты», точно они мне братья, а я-то ничьим братом себя не чувствовал, особенно среди них. Правда, они всех называли на «ты» — и других официантов и даже хозяина, но мне это было все равно, пусть говорят «ты» хоть царю небесному, коли хотят, но не мне. Словом, они явились, и первым долгом началась комедия с рассаживанием: Джулия сядет сюда, Фабрицио здесь, Лоренцо рядом со мной, с Пьетро сяду я, Джованна — между нами, Мариза — во главе стола. Наконец, слава тебе господи, все уселись, И тогда я подошел и подал карточку тому, что сидел во главе стола, — толстый такой, лысый, с потухшими глазами, нос крючком, шея белая, припудренная тальком. Он взял карту и начал перелистывать ее, говоря:
— Ну, что же ты нам посоветуешь?
Я слышу, что он меня тыкает, и бормочу:
— Скотина.
Но он меня, к счастью, не слышал, потому что остальные устроили страшный шум, споря из-за меню. Кто требовал спагетти, кто холодных закусок, кто хотел римской кухни, а кто нет, одни желали красного вина, другие — белого. Особенный гам подняли женщины, раскудахтались, словно куры в курятнике, прежде чем уснуть. Я не вытерпел и пробормотал сквозь зубы, склонившись к нему:
— Глупые курицы!
Он, должно быть, услышал, потому что вздрогнул и спрашивает:
— Что ты говоришь? Куры?..
— Да, — объясняю, — есть вареные куры.
— К черту вареных кур! — кричит кто-то. — Мы хотим ужинать по-римски: бобы на свином сале и пальята.
— А из чего делается пальята?
— Пальята, — объясняет тот, у кого карта, — это внутренности молочного теленка, который еще никогда не ел травы. Их варят целиком, со всем, что есть внутри, то есть с экскрементами…
— Экскременты!.. Фу, какой ужас!
— Это как раз вам и нужно, — думаю или, вернее, бормочу я, наклонившись.
На этот раз он, видно, что-то разобрал, потому что спрашивает недоверчиво:
— Что?
— Я ничего не говорил.
— Нет, ты что-то сказал, — ответил он твердо, но без гнева.
В этот момент, не знаю почему, стало тихо, не только за нашим столом, но и во всем ресторане. Даже оркестр, как нарочно, перестал играть. И в этой тишине я сам слышу, как говорю — вполголоса, но внятно:
— На «ты» называешь, скотина?
Тут он как подскочит в невероятном бешенстве: