Человечность - Михаил Павлович Маношкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда еще доведется побывать на Кавказе? Он пожалел бы, что не поехал.
* * *
До Пятигорска ехали двое суток. Миновали Ростов, Кропоткин, Армавир. Близился Кавказ, воспетый Пушкиным, Лермонтовым, Толстым. Крылов с волнением ждал конечную остановку.
Тем временем Ковшов и Рябинин, новые товарищи Крылова, развернули бурную деятельность, в результате которой на гимнастерке у Ковшова появилась заплата, а гимнастерка Рябинина приобрела вышедший из военной моды воротничок с петлицами. Зато оба приятеля уплетали лепешки и вареные кукурузные початки.
Заинтригованный, Крылов с любопытством приглядывался к соседям. Укладываясь спать, они беззаботно обсудили свои планы на следующий день.
— Завтра брюки погоним, — проговорил Рябинин, вытягиваясь на второй полке. От его курносого лица веяло плутовством и забавной откровенностью.
— Бабы одни… — засомневался на третьей полке Ковшов.
— Ну и что — что бабы? — встрепенулся Рябинин. — На юбку перешьют! Из одних моих выйдет, у меня самый большой размер!
Брюки на Рябинине были действительно богатырские — вполне годились на женскую юбку.
— В кальсонах, что ли, поедете? — спросил Крылов.
— Зачем в кальсонах? — простодушно пояснил Рябинин. — Не первый раз замужем! Числится гимнастерочка — вот она, в порядке, еще с русско-японской! — потрясающе весело улыбался он.
— Гимнастерочка первый сорт, — смеялся Крылов.
— Я как из запасного ухожу, выбираю какую покрепче и без заплаток, а то не загонишь. По дороге свою с себя, мне ДБУ, давно бывшую в употреблении, а в придачу — пожрать и полсотни, сколько получится! — лицо у Рябинина, простодушное и плутоватое, состояло из одной заразительной, кричаще-веселой улыбки. — У нас порядочек! А у тебя сапожки вроде ничего — погоним?
— Подожду.
— Неделю сыт будешь!
Утром в Кропоткине новые штаны приобрел лишь Ковшов — теперь он был похож на инвалида, которого бросила жена, а Рябинин, ослепительно улыбаясь, весело повествовал о своем неудавшемся вояже на толкучку:
— Я ей и так и сяк — ни в какую! Ты, говорю, мамаш, из них не только юбку себе сошьешь, но и пару бюстгальтеров, а веревочки на шнурки пойдйт! Не взяла.
Но на каком-то полустанке повезло и ему: погнал сапоги и вернулся в вагон в разбитых ботинках военного образца без обмоток. Теперь он напоминал запорожца, побывавшего в турецком плену, зато в руке у него была колбаса, а в карманах кукурузные початки и сотня рублей.
— Порядочек! — ухмылялся он, присаживаясь к столику. — Скоро приедем, а там другие получу. Старшина ведь не допустит, чтобы я ходил в таком рванье!
Он беззаботно принялся за колбасу.
Второй круг в судьбе Крылова был своеобразным продолжением первого: тогда он ехал из лесной зоны в степи, теперь — из степей в горы. И еще было немало деталей, новых и не новых — в поезде, который вез его в Пятигорск, в Ковшове и Рябинине, бесшабашное плутовство и простодушную искренность которых он будто уже давно знал.
В Пятигорск приехали ранним утром, город еще спал. Собственно, города и не было — был сплошной туман. Кроме нескольких десятков будущих танкистов, мостовой под ногами да расплывчатых контуров зданий, Крылов никого и ничего не увидел. Казалось, он попал в призрачное царство, сотканное из воображения и тумана. Звук шагов таял в сыром воздухе.
Улица поднималась вверх, туман и дома уползали назад, воздух становился свежее. Впереди бесформенной массой высилась какая-то гора.
— Это Машук, товарищ капитан? — спросил Крылов.
— Он. Зацепит тучу — неделями слякоть, кости ноют.
— Вы на каком фронте были?
— Спроси, на каком не был.
— А на Центральном — где?
— Опять где. По-другому спрашивай.
— Под Дмитровском-Орловским?
— Был.
— За деревней, на бугре. Пять тридцатьчетверок горели? Помните?
— И тебя там?
— Нет, меня позже…
Капитан несколько минут шел молча, заметно прихрамывая. Потом сказал:
— Теперь там нашему брату легче…
Крылов не знал, легче ли сейчас на фронте танкистам, но тогда, летом тысяча девятьсот сорок третьего года, они принимали на себя массированный огонь немецкой артиллерии. Они маневрировали на лбу поля в обреченных на гибель тридцатьчетверках и вели бой до последнего снаряда. Тогда им было трудно.
Улицу преградили ворота, около которых стоял часовой.
— Пришли…
* * *
Крылов больше не видел этого капитана, но он не раз думал о нем и невольно припоминал случаи, когда пехотинцам приходилось наступать рядом с танкистами. В памяти у него тогда снова оживали тридцатьчетверки, окруженные темно-желтыми земляными взбросами, будто танки магнитом притягивали к себе снаряды, чтобы одеться черно-рыжим дымным пламенем. Танкам негде было укрыться, они всегда были видны, как на ладони. Они, как пехотинцы, шли в лоб и погибали, как пехотинцы, только не от пули и осколка, а от снаряда. Они горели, оставаясь внешне неизменными; они сгорали взрываясь, и тогда они превращались в груды металла; они погибали от тяжелых снарядов, и тогда на много метров в стороны отлетали танковые башни; они находили себе смерть от противотанковых мин и фугасов.
Крылов однажды видел перевернутую вверх разорванным днищем убитую тридцатьчетверку.
В гибели танка всегда было что-то человеческое: и когда тридцатьчетверка молча горела, охваченная пламенем, и когда в ней начинали рваться снаряды, гранаты и патроны. Казалось, она, как живая, кричала от боли, прощаясь со своими товарищами.
Теперь Крылову предстояло стать механиком-водителем тридцатьчетверки.
Он не без колебаний ступил на новый путь и не мог безболезненно расстаться со своим прошлым. Оно удерживало его в стрелковом полку, уже недосягаемом для него. Письмо от Сударева, написанное каллиграфическим почерком, стало последней вестью о товарищах:
«Здравствуй, Крылов! С фронтовым приветом! Отвечаю за Пылаева: его и Костромина отправили в госпиталь, а Маякин убит. Из старичков остался один я. Мы наступаем…»
Вернись сейчас Крылов в батарею — и некому будет узнать его. «Так не все ли равно теперь куда? — говорил он себе. — Люди всюду люди, а через несколько месяцев я догоню фронт, и тогда…»
И тогда он вспоминал танковые факелы, вздыбленную от разрывов землю и закопченных танкистов в промасленных, вспыхивающих, как спичка, комбинезонах. «Боишься? — спрашивал себя. — Конечно, боюсь, но дело не только в страхе…»
Страх — оттого что умирают, а пехотинцы умирали чаще танкистов. Страшнее не будет. Дело в другом: смерть танка слишком сильно отпечатывается в памяти, а зрелище заживо сгорающих экипажей — не из приятных.
Крылову нелегко будет перестроить свою жизнь. Ему не забыть батарею, которая долго была для него домом; не забыть дороги, по которым он шагал за сорокапяткой;