Мандарины - Симона Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаю, — сказала я.
Я решительно не могла сердиться на него. Он хотел оставить меня подле себя навсегда, а я отказалась, и если сегодня его настроения были переменчивы, а желания противоречивы, мне не следовало этому удивляться; люди неизбежно вступают с собой в противоречия, когда вынуждены хотеть не того, чего хотят.
— У меня нет желания уезжать, — сказала я. — Только не надо меня ненавидеть.
— До этого мы не дошли! — улыбнулся Льюис.
— Только что вы готовы были оставить меня умирать на месте, и пальцем не пошевелив.
— Верно, — согласился он. — Я и пальцем не смог бы пошевельнуть. Но это не моя вина: я был парализован.
Я подошла к нему. Раз уж мы начали разговор, мне хотелось воспользоваться этой возможностью.
— Напрасно вы меня опасаетесь, — сказала я. — Есть одна вещь, которую вы должны знать: я на вас не сержусь и никогда не сердилась за то, что вы меня разлюбили. Нет причин, чтобы вы с неприязнью относились к тому, что я о вас думаю, в душе моей нет ничего такого, что могло бы быть вам неприятно.
Я умолкла; он смотрел на меня с некоторой тревогой; его пугали слова, меня тоже. Я видела слишком много женщин, которые при помощи слов пытались усмирить страдания своей плоти; я знаю слишком много таких, кому, к сожалению, удалось снова завлечь в постель одурманенного фразами мужчину; какой ужас — женщина, которая из сил выбивается, чтобы, обращаясь к разуму мужчины, заставить его коснуться ее тела. Поэтому я только добавила:
— Мы друзья, Льюис.
— Разумеется! — Он обнял меня, прошептав: — Сожалею, что был так жесток.
— Сожалею, что была такой глупой.
— Да! До чего глупой! Однако мысль была неплоха: почему бы вам действительно не пойти и не лечь в канаву?
— Потому что вы не пошли бы туда за мной. Он засмеялся:
— Послезавтра я сообщил бы в полицию.
— Вы всегда в выигрыше, — сказала я. — Это несправедливо: никогда я не могла бы заставить себя страдать два дня или попытаться заставить вас страдать хотя бы час.
— Да, правда. Не так много злости в этом бедном сердце. И не слишком много благоразумия в этой голове.
— Потому-то и надо быть добрым ко мне.
— Я постараюсь, — сказал он, весело прижимая меня к себе.
С этого момента мы стали ближе друг другу. Когда мы гуляли по пляжу, когда лежали на солнце или слушали по вечерам пластинки, Льюис доверчиво разговаривал со мной. Наше взаимопонимание возрождалось; он больше не боялся обнять или поцеловать меня. Два или три раза мы даже занимались любовью. Когда мои губы почувствовали прикосновение его губ, сердце мое отчаянно забилось: поцелуи желания так похожи на поцелуи любви! Но мое тело быстро спохватилось. Речь шла всего лишь о кратком супружеском совокуплении, событии столь незначительном, что трудно понять, как великие идеи сладострастия и греховности могли когда-либо ассоциироваться с ним.
Дни проходили без особых огорчений, но ночи были слишком тягостны. Дороти преподнесла мне целый запас маленьких желтых капсул: у нее была коллекция пилюль, порошков, таблеток, капсул на все случаи; ложась в кровать, я все время принимала два-три снотворных, я спала, но видела скверные сны. И вскоре к моим страданиям прибавилась еще одна беда: вот уже через месяц, через две недели, через десять дней я должна уехать. Вернусь ли я когда-нибудь? Увижу ли когда-нибудь Льюиса? Ответа и сам он, безусловно, не знал: он не мог предугадать своих сердечных порывов.
Последнюю неделю мы решили провести в Чикаго. Однажды вечером Мэрием позвонила из Денвера, чтобы спросить, не сможем ли мы увидеться. Я согласилась, и мы с Льюисом договорились, что я приеду в Чикаго на день раньше него, мы встретимся с ним на следующий день дома около полуночи. В ту минуту все казалось очень простым. Но утром в день отъезда я почувствовала, как сжалось у меня сердце. Мы гуляли вдоль пляжа; зеленая вода озера выглядела такой твердой, что, казалось, можно было бы шагать по волнам. Мертвые бабочки валялись на песке; все коттеджи были закрыты, только рыбаки возле своего жилища сушили рядом с черной лодкой сети. Я думала: «Последний раз я вижу озеро. Последний раз в моей жизни». Я смотрела во все глаза; я не хотела забывать. Но чтобы прошлое оставалось живым, его надо подпитывать сожалением и слезами. Как сохранить мои воспоминания и защитить сердце?
— Я позвоню своим друзьям, что не приеду, — заявила вдруг я.
— Почему? — удивился Льюис. — Что за идея!
— Я предпочитаю еще на день остаться здесь.
— Но вы были так рады встретиться с ними, — с упреком сказал Льюис, как будто ничто в мире не было ему более чуждым, чем внезапная перемена настроения.
— Мне больше не хочется, — ответила я. Он пожал плечами:
— Я нахожу это нелепым.
Я не стала звонить. В самом деле, нелепо оставаться, если Льюис находил это нелепым. Видеть меня днем больше или меньше — для него это почти не имело значения, а что мне в таком случае даст еще один день пребывания на этом пляже? Я простилась со всеми. «Вы вернетесь?» — спросила Дороти, и я ответила: «Да». Я собрала свои чемоданы и оставила их Льюису, взяв с собой лишь небольшую сумочку. Закрыв за нами дверь дома, он спросил меня: «Вы не хотите проститься с прудом?» Я покачала головой и направилась к автобусной остановке. Если бы он любил меня, ничего драматичного в том, чтобы расстаться с ним на сутки, не было бы; но внутри у меня было слишком холодно, и только его присутствие согревало меня. В этом доме я свила себе неуютное гнездо, и все-таки это было гнездо, я к нему приспособилась. Я боялась отважиться на полет в открытом пространстве.
Остановился автобус. Льюис запечатлел на моей щеке привычный поцелуй: «Повеселитесь хорошенько», хлопнула дверца, он исчез. Скоро хлопнет другая дверца, и он исчезнет навсегда: как я вынесу такую уверенность вдали от него? Смеркалось, когда я села в поезд; оттенки чайной розы разливались по небу: теперь я понимала, что можно потерять сознание, вдыхая аромат розы. Мы пересекли прерию. И вот уже поезд шел по Чикаго. Я узнавала фасады из черного кирпича с деревянными лестницами и балконами: то был размноженный в тысячах экземплярах дом моей любви, который уже не был моим домом.
Я вышла на центральной станции. Загорались окна многоэтажных домов, начинали сиять неоновые рекламы. Фары, нарядные витрины, страшный шум оглушали меня. Я остановилась на берегу реки. Мосты ее были подняты, грузовое судно с черными трубами торжественно рассекало надвое послушный город. Вдоль темных вод я медленно спустилась к озеру, где мерцали плененные огоньки. Эти прозрачные камни, раскрашенное небо, воды, откуда поднимался свет, и гул затонувшего города, все это не было сном, приснившимся кому-то другому, нет, это был реальный земной город с его человечностью и многолюдьем, по которому я шла собственной персоной. Как он был прекрасен в своей серебряной парче! Я смотрела на него во все глаза, и что-то робко пело в моем сердце. Принято думать, будто любовь придает миру весь его блеск, но и мир наполняет любовь своими богатствами. Любовь умерла, а земля все еще тут, нетронутая, со своим сокровенным пением, своими ароматами, своею нежностью. Я ощущала волнение, подобно выздоравливающему, который обнаруживает, что за время его болезни солнце не погасло.
Ни Мэрием, ни Филипп не знали Чикаго, но они ухитрились назначить мне встречу в самом изысканном ресторане города. Проходя по роскошному холлу, я остановилась перед зеркалом; впервые за много недель я видела себя во весь рост; я была причесана и подкрашена по-городскому, я извлекла блузку из индейской ткани, ее краски были столь же восхитительны, как в Чичикастенанго, я не постарела, меня не изуродовали, мне было не противно обрести свой образ. Я села в баре и за стаканом мартини с удивлением обнаружила, что существуют спокойные ожидания и что одиночество может быть не тягостным.
— Дорогая Анна! — Меня обнимала Мэрием. Со своими серебристо-черными волосами она казалась моложе и решительнее, чем когда-либо. Рукопожатие Филиппа исполнено было невыразимых намеков. Он чуть-чуть пополнел, однако сохранил свое юношеское обаяние и неброскую элегантность. Мы бессвязно говорили о Франции, о замужестве Нэнси, о Мексике и потребовали стол в большом зале с сияющим хрусталем потолком, где правил заносчивый метрдотель. То было — Бог знает по чьей прихоти — точное воспроизведение зала в Бате под названием «Памп-рум», куда утонченные англичане восемнадцатого столетия приезжали на воды. Черные слуги, одетые индийскими магараджами, размахивали насаженными на копья дымящимися кусками баранины; другие же, наряженные лакеями восемнадцатого столетия, демонстрировали огромных рыб.
— Что за маскарад! — молвила я.
— Мне нравятся смешные места, — сказал Филипп со свойственной ему деликатной улыбкой. Ему наконец предоставили заказанный им столик, и он с большим тщанием составил наши меню. Когда мы разговорились, я с удивлением обнаружила, что мы расходимся почти во всем. Они читали книгу Льюиса и находили ее недостаточно герметической; бой быков в Мехико вызвал у них отвращение, зато индейские деревни Гондураса и Гватемалы показались им поэтическим раем.