Мандарины - Симона Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А между тем, — сказала я, — таких, кто думает, как вы, много: у вас нет возможности объединиться?
— Прежде всего, нас становится все меньше и меньше, — ответил Льюис, — и потом, мы оторваны друг от друга.
— А главное, вы находите гораздо более удобным посмеиваться, чем пытаться что-то сделать, — заметила Дороти.
Меня тоже благодушная ирония Льюиса иногда раздражала; он был проницателен, критичен, нередко даже возмущался; однако с ошибками и пороками, за которые он упрекал Америку, у него установились такие же близкие отношения, как у больного со своей болезнью, как у бродяги со своей грязью: этого было довольно, чтобы мне он показался в какой-то мере соучастником. Я вдруг подумала: он ставил мне в вину то, что я не предпочла его страну, но никогда он не обосновался бы в моей, это ли не высокомерие? «Ни за что на свете я не стала бы американкой!» — возмутилась я мысленно. И пока они продолжали ругаться, я с усмешкой спросила себя, откуда вдруг взялась во мне эта разгневанная Колетта Бодош?{127}
Автомобиль Берта отвез нас домой, и Льюис нежно обнял меня:
— Вы провели хороший день?
Его ласковая улыбка диктовала мне ответ, а мои душевные переживания никого не интересовали.
— Прекрасный, — сказала я и добавила: — Как агрессивно вела себя Дороти!
— Она несчастлива, — ответил Льюис и, подумав, продолжал: — Вирджиния тоже, и Вилли, и Эвелина. Нам с вами повезло, мы чувствуем себя в общем-то неплохо.
— Не могу сказать этого о себе.
— У вас бывают скверные минуты, как у всех, но ведь не всегда.
Он говорил с такой уверенностью, я просто не нашлась что ответить. А он продолжал:
— Они все так или иначе рабы: своего мужа, своей жены, своих детей, и в этом их несчастье.
— В прошлом году вы говорили мне, что хотели бы жениться, — сказала я.
— Иногда я об этом думаю. — Льюис рассмеялся: — Но стоит мне оказаться запертым в доме с женой и детьми, как у меня появится только одна мысль: бежать.
Его веселый голос придал мне смелости:
— Льюис, вы думаете, мы когда-нибудь увидимся? Внезапно лицо его помрачнело.
— А почему нет? — легкомысленным тоном ответил он.
— Потому что мы живем очень далеко друг от друга.
— Да. Мы живем далеко.
Он исчез в туалетной комнате; и так всегда: как только я приближалась к нему, он ускользал; наверняка он боялся, как бы я не потребовала у него теплоты, или обмана, или обещаний, которых он не мог мне дать. Я начала раздеваться. Конечно, я предвидела, что это пребывание наедине окажется невеселым, и все-таки опечалилась. Счастье еще, что моя плоть настолько сочеталась с плотью Льюиса, что без труда свыклась с его равнодушием; мы спали каждый в своей кровати, разделенные ледяной пропастью, и я даже перестала понимать смысл слова «желание».
Мне хотелось бы, чтобы и мое сердце стало таким же покладистым. Льюис утверждал: чтобы любить, надо потерять голову. А если, предположим, у меня наступит отрезвление? Льюис спал, я слушала его ровное дыхание и впервые пыталась увидеть его не своими, чужими глазами: недоброжелательными глазами Дороти. Он эгоист, это правда. Он решил извлечь из нашей истории как можно больше удовольствия и как можно меньше неприятностей, а что чувствовала я, ему было безразлично. Он позволил мне приехать в Чикаго, ни о чем не предупредив, потому что ему приятно было меня видеть; как только я оказалась в его власти, он без обиняков заявил мне, что разлюбил меня; мало того, он еще требовал, чтобы я выглядела довольной: он и правда заботился только о себе. К тому же почему он так упорно защищался от сожалений, от волнений, от страданий? Наверняка в его осторожности есть доля черствости. На следующее утро я попыталась утвердиться в своей суровости. Глядя на Льюиса, с серьезным видом поливавшего лужайку сада, я сказала себе: «Это человек такой же, как все. Зачем я упорствую, считая его единственным?» Послышался шум почтовой машины. Почтальон сорвал маленький красный флажок, водруженный на почтовый ящик, и бросил его внутрь вместе с корреспонденцией. Я поднялась по усыпанной гравием аллее. Никаких писем, но куча газет. Почитаю газеты, потом выберу в библиотеке какую-нибудь книгу, пойду плавать, после обеда буду слушать пластинки: я могла делать множество приятных вещей, не терзая себе больше ни голову, ни сердце.
— Анна! — крикнул Льюис. — Идите посмотрите: я поймал радугу. — Он поливал лужайку, и радуга плясала в струе воды. — Идите скорее!
Я узнала этот настойчивый, заговорщицкий голос, это радостное лицо: лицо, не похожее ни на какое другое. Это был Льюис, это был он. Льюис перестал любить меня, но остался самим собой. Почему же вдруг я подумала о нем плохо? Нет, так просто мне не выкрутиться. По правде говоря, я его понимала. Я тоже терпеть не могу несчастья и испытываю отвращение к жертвам: я понимала, почему он отказывался страдать из-за меня и в то же время не хотел терять меня; я понимала, что он слишком занят, пытаясь разобраться со своим собственным сердцем, чтобы сильно тревожиться о том, что творится в моем. И потом, я помнила его интонацию, когда он сказал, сжав рукой мое плечо: «Я готов сейчас же жениться на вас». И тут же отказалась от всякой обиды, раз и навсегда. Если любить действительно больше не хотят, то и не любят: сердцу не прикажешь.
Так что я продолжала любить Льюиса: это было нелегко. Достаточно было изменения интонации его голоса, чтобы я тут же вновь обретала его целиком; а минуту спустя я снова его теряла. Когда в конце недели он поехал на день в Чикаго, я, пожалуй, почувствовала облегчение: двадцать четыре часа одиночества — хоть какая-то передышка. Я проводила Льюиса до автобусной остановки и медленно пошла назад к дому вдоль дороги, окаймленной садами и загородными виллами. Я села на лужайке с книгами. Было очень жарко, ни один листок не шелохнулся; озеро вдали безмолвствовало. Я достала из сумки последнее письмо Робера; он подробно рассказывал мне о мадагаскарском процессе{128}. Анри написал статью, которая появится в ближайшем номере «Вижиланс», но этого, конечно, недостаточно; чтобы повлиять на общественное мнение, надо было располагать газетой или еженедельником с большим тиражом; они собирались организовать митинг, но времени не хватало. Я сложила письмо и стала следить глазами за пролетавшим в небе самолетом: они летали все время; самолет мог бы унести меня в Париж. Но зачем? Если бы я находилась подле Робера, он говорил бы со мной, вместо того чтобы писать, но что бы это изменило? Я ничем не в силах ему помочь, да он и не призывал меня, так что не было никаких причин уезжать отсюда. Я огляделась вокруг: трава аккуратно скошена, небо гладкое, белки и птицы походили на домашних животных; оставаться у меня тоже не было никаких причин. Я взялась за книгу: «Литература в Новой Англии»; год назад меня это страшно заинтересовало бы; но теперь страна Льюиса, его прошлое меня уже не касались; все эти книги, лежавшие на лужайке, были немыми. Я потянулась: чем заняться? Мне абсолютно нечего было делать. В течение какого-то времени, показавшегося мне очень долгим, я сидела там, застыв неподвижно, и вдруг меня охватила паника. Быть парализованной, слепой, глухой, но с ясным сознанием — я часто говорила себе, что нет худшей участи: и вот теперь это моя участь. В конце концов я встала и пошла в дом. Я приняла ванну, вымыла голову, но я никогда не умела долго заниматься своим телом. Я открыла холодильник: графин с томатным соком, еще один, полный апельсинового сока, готовые салаты, холодное мясо всех видов, молоко — мне стоило лишь руку протянуть; и шкафы ломились от консервов, волшебных порошков, риса-минутки, который достаточно было обдать кипятком: за четверть часа я поужинала. Наверняка существует искусство убивать время, но оно мне незнакомо. Чем заняться? Я послушала несколько пластинок, потом включила телевизор и стала развлекаться тем, что перескакивала с одной программы на другую, смешивая фильмы, комедии, приключения, информационные выпуски, полицейские драмы, фантастические истории. Но в какой-то момент что-то произошло там, в мире; сколько я ни крутила ручку, экран оставался пустым. Я решила лечь спать. Но впервые в жизни я боялась бродяг, воров, сбежавших сумасшедших, я боялась заснуть и боялась бессонницы. Теперь озеро рокотало, сухие ветки хрустели под лапами зверей; тишина в доме подавляла. Я забаррикадировала все двери и, взяв в своей комнате одеяло с подушкой, легла, не раздеваясь, на диван и оставила включенным свет. Я заснула; и тогда через запертые окна вошли люди и убили меня. Когда я проснулась, насвистывала какая-то птичка, другая стучала клювом по дереву. И все-таки реальности я предпочитала свои кошмары, я снова закрыла глаза, но сомкнутые веки не смогли погасить ясный день. Я встала. Как пустынно в доме! Как будущее пусто! Раньше я с волнением смотрела бы на белый халат, брошенный на кресло, и старые домашние туфли, забытые под письменным столом, но теперь я уже не знала, что означают эти предметы. Они принадлежали Льюису, да, Льюис все еще существовал, но мужчина, который любил меня, бесследно исчез. Это был Льюис, но не тот. Я находилась в его доме, но у чужого человека.