Шкатулка желаний - Грегуар Делакур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я очень любила свою жизнь, и в ту самую минуту, как узнала о выигрыше, поняла, что эти деньги все погубят.
А что взамен?
Огород побольше, чем сейчас? Помидоры крупнее и краснее теперешних? Новый сорт мандаринов? Другой дом, просторнее и роскошнее этого, ванная с джакузи? «Порше-кайен»? Что еще? Кругосветное путешествие? Золотые часы и бриллианты? Силиконовые груди? Перекроенный нос? Нет. Нет. И нет. У меня было то, чего за деньги не купишь, но что они с легкостью могут отнять, разрушить.
У меня было — счастье.
И деньги могли разрушить счастье.
Во всяком случае, мое счастье. Такое, какое было у меня. Со всеми его недостатками. Заурядное. Мелочное.
Но — мое.
Огромное. Ослепительное. Единственное и неповторимое.
Потому-то, спустя несколько дней после того как вернулась из Парижа с чеком, я приняла решение сжечь эти деньги.
Но не успела: человек, которого я любила, их украл.
~~~
Я никому ничего не сказала.
Двойняшкам, когда они спросили, как дела у Жо, ответила, что он по предложению «Нестле» на несколько дней задержался в Швейцарии.
От Надин по-прежнему приходили весточки. У нее появился друг, здоровенный рыжий парень, аниматор, работающий над новым «Уоллесом и Громитом».[39] Моя девочка постепенно влюблялась все сильнее, но не хотела торопить события, потому что (так она написала мне в последнем мейле), если ты любишь кого-то и теряешь его, тебя больше нет. Наконец-то у нее появились слова. У меня на глаза навернулись слезы, и я ответила ей, что здесь все идет хорошо, что я собираюсь продать свою лавку (это правда) и плотно заняться сайтом (это неправда). И пообещала скоро ее навестить. Я ничего не рассказала Надин об отце. О том, как плохо он с нами со всеми поступил.
Ромен, по обыкновению своему, признаков жизни не подавал. Окольными путями я выяснила, что он, бросив и блинную, и девушку, устроился на работу в видеоклуб в Сассенаже. Возможно, вместе с другой девушкой. Он же мальчик, сказала Мадо, а мальчики все до одного дикари… Теперь слезы показались у нее на глазах, потому что она вспомнила свою взрослую дочь, которой не стало.
Через неделю после того, как Жо пропал вместе с моим чеком на восемнадцать с половиной миллионов евро, я устроила в лавке вечеринку. Народу набежало столько, что праздник выплеснулся на улицу. Я объявила, что бросаю торговлю галантереей, и представила собравшимся свою заместительницу — Терезу Дюкрок, маму той самой журналистки из местной газеты. Когда Тереза объяснила, что на самом деле не займет моего места, а «будет заниматься лавкой только до моего возвращения», все зааплодировали. А я успокоила встревоженных покупательниц, сказав: просто мы с Жо решили взять годичный отпуск. Дети наши давно выросли и в нас не нуждаются, и мы отправляемся путешествовать. Когда-то, когда мы только встретились, мы дали друг другу слово, что рано или поздно сделаем это, что увидим разные страны, попробуем на вкус разные города. И вот теперь настало наконец время пожить в свое удовольствие. Все окружили меня, хором сокрушаясь, что Жо сейчас не с нами, какая жалость, что его здесь нет; все наперебой спрашивали, какие же именно города мы собираемся посетить, через какие именно страны проехать и какой там климат, и не просто из любопытства, а чтобы тут же вручить мне подарок — пуловер, пару перчаток или пончо: вы столько лет баловали нас, Жо, теперь настал наш черед.
Назавтра я заперла дом, отдала ключи Мадо, и двойняшки отвезли меня в аэропорт.
~~~
— Жо, ты уверена в том, что поступаешь правильно? Что хочешь именно этого?
Да. Сто раз, тысячу раз — да. Да, я уверена, что хочу покинуть Аррас, город, где Жо покинул меня. Покинуть наш дом и нашу постель. Я знаю, что не перенесу ни его отсутствия, ни еще живых запахов его присутствия: запаха его пены для бритья, запаха его одеколона, слабого запаха его пота, затаившегося в оставленной им одежде, и более сильного — в гараже, где он любил мастерить мебель, терпкого, застоявшегося в воздухе запаха Жо, смешанного с запахом опилок…
Двойняшки провожают меня как можно дальше, дотуда, куда еще пускают. У обеих глаза на мокром месте. Я стараюсь улыбаться.
Первой догадывается Франсуаза. И произносит вслух невообразимое:
— Жо тебя бросил, да? Теперь, когда он уже, считай, начальник и вот-вот будет раскатывать на «кайене», он ушел к другой, нашел себе покрасивее и помоложе?
И тут разревелась я, слезы полились рекой. Не знаю, Франсуаза, он уехал, и все.
Мне приходится врать. Я умалчиваю о ловушке, об испытании искушением. О расколотом волнорезе моей любви. А может, с ним что-нибудь случилось, медовым, уютным голосом успокаивает Даниель, разве в Швейцарии людей не похищают? Я читала, что теперь, со всеми этими банковскими листингами и утаенными деньгами, в Европе стало примерно как в Африке. Нет-нет, Даниель, никто его не похитил! Никто его у меня не отнимал, он сам отнял меня у себя, сам вычел меня из своей жизни, отрезал, вычеркнул, стер, убрал — только и всего.
И все это время ты ничего не замечала, Жо? Ровно ничего. Ничегошеньки. Как в самом бездарном фильме. Муж отправляется на неделю в другую страну повышать квалификацию, ты его ждешь, перечитывая «Любовь властелина», делаешь себе маски, чистку лица, восковую эпиляцию, массаж с эфирными маслами, чтобы к его возвращению стать с головы до ног красивой и гладкой, — и вдруг понимаешь, что он не вернется.
Откуда ты это узнала, Жо, он оставил тебе письмо, что-нибудь в этом роде? Мне пора идти, и я скороговоркой бормочу: ни словечка, вот это-то и есть самое худшее: даже письма не оставил! Вот именно что ничего, совсем ничего, страшная, космическая пустота…
Франсуаза обнимает меня. Я шепчу ей на ухо последние распоряжения. Позвони мне, когда доберешься, шепчет она в ответ, едва я замолкаю. Отдохни как следует, прибавляет Даниель. А если тебе захочется, чтобы мы приехали, мы приедем.
Я прохожу контроль. Оборачиваюсь.
Они все еще здесь. Руки взлетают как птицы.
И я исчезаю за дверью.
~~~
Улетела я не так уж далеко.
Погода в Ницце чудесная, сезон отпусков еще не начался, и пока царит некоторая неопределенность. Пока идет время, отпущенное на выздоровление.
Каждый день, в тот час, когда солнце наваливается на спину, я иду на пляж.
Мое тело стало таким, каким было до Надин, до того, как наросла плоть, задушившая Надеж. Я хороша, как в двадцать лет.
Я каждый день, даже если солнце греет слабо, натираю спину кремом и по-прежнему не дотягиваюсь; и всякий раз в это самое мгновение сердце начинает колотиться, чувства обостряются. Я научилась держаться прямо, двигаться уверенно. В моих жестах нет и следа признания в одиночестве. Я тихонько растираю плечи, шею, лопатки, мои пальцы медлят, но без малейшего намека на двусмысленность… и я вспоминаю его голос. Его слова, произнесенные семь лет назад, когда я приехала сюда спасаться от жестокости Жо.
«Давайте-ка я вам помогу…»
Но слышу у себя за спиной совсем другие слова: разговоры сплетниц, болтающих по мобильным телефонам, разговоры школьников, которые приходят сюда покурить и посмеяться после занятий, усталые разговоры молодых и уже таких одиноких мам, пристроивших коляски с младенцами в тенек, — мужья ускользают, больше к ним не притрагиваются… горько-соленые, как слезы, слова…
Потом, в середине дня, насчитав сорок взлетающих самолетов, я собираю вещички и возвращаюсь в студию, которую сняла на несколько недель, на время, необходимое, чтобы сделаться убийцей. Она находится на улице Огюста Ренуара, позади Музея изящных искусств Жюля Шере.
Меблированную студию я себе нашла в доме, построенном в пятидесятые годы, в те времена, когда архитекторы Лазурного Берега бредили Майами, мотелями и кривыми линиями, в те времена, когда они мечтали отсюда вырваться. Студия некрасивая, неуютная, мебель безвкусная — прочная, и на том спасибо. Кровать скрипит, но, поскольку я сплю на ней одна, скрип никому, кроме меня самой, не мешает. Моря из единственного окна не видно, но когда я сушу белье, протянув поперек окна веревочку, к вечеру все пропитывается запахами ветра, соли и дизельного топлива.
По вечерам я в полном одиночестве ужинаю и в полном же одиночестве смотрю телевизор, а потом — все так же, в одиночестве, — мучаюсь бессонницей.
А еще по вечерам я плачу.
Вернувшись с пляжа, я сразу иду под душ, как делал папа, возвращаясь с завода. Но я смываю с себя не осадок глутаральдегида, а всего лишь остатки моего стыда и моего горя. Моих утраченных иллюзий.
Я готовлюсь.
Первые недели после исчезновения Жо я провела в том же самом центре Сент-Женевьев, где залечивала раны в прошлый раз. Монахини тоже куда-то исчезли, но заменившие их медсестры оказались такими же милыми и предупредительными, как доминиканки.