Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаз с языком конфликтовали, будто сварливые соавторы?
Только что, смеясь над собой, мечтал о чудесном синтезе камней, ветра и слова, теперь, выбираясь из руин, уже довольствовался бы взаимной переводимостью пространственных и словесных образов.
Допустим, пространственную композицию творит, распознаёт и переводит затем в словесную внутренне конфликтный инструментальный гибрид – глаз-язык? Не это ли почувствовал однажды чуткий к слову Валерка? – с-казать – это то же самое, что показать. И ещё Валерка, помнится, понятийным родством объяснял слово ротозей: открыты и глаза, и рот.
Однако глаз, конфликтуя, норовит присвоить всё больше пространственных объектов, легко перебрасывается с одного на другой, и забегает вперёд, и в тот же миг способен вернуться. А язык – конфликтуй, не конфликтуй – отстаёт. Слова беспомощно барахтаются в уносящем невесть куда потоке пространственных образов.
Но глаз настойчиво тянет за язык, кажется, глаз, расширяя поле зрения, охватывает видимое, а язык – воссоздаёт из внешних черт и суть пространственного объекта, и коммуникацию, то бишь – транслирует все сведения о нём. Хищный глазомер языка, отбирая увиденное, срамит неразборчивую алчность глаза?
Нда-а, языкастый глаз, глазастый язык.
И где, где же плутал Соснин, силясь создать-прочесть, развернув во времени, композицию – в лабиринте пространств или в лабиринте слов?
не только горькая правда«Закованный, оплёванный раб, даже утереться не можешь… раб чадящей и выблёвывающей бетон домостроительной машины», – да, Кузьминский был убийственно-точен; в камне так трудно высказаться.
– А в сборном железобетоне? – Шанский расхохотался, потом долго жевал язык.
– Ты, Ил, – унылый уникум! – добивал, дожевав язык, Шанский, – жертва творческой жадности, ты погнался за благой целью с негодными средствами, которые тебе к тому же не подчиняются, вспомни-ка ещё разок пророчества «Кости в горле» – по силам ли тебе приручить выблёвывающую бетон домостроительную машину? Чуя, что прожектёрство твоё вскоре потерпит крах, ты заранее компенсируешься в воображении, компонуешь и оцениваешь-уцениваешь скомпонованное внутренним взором, ищешь пространственным фантазиям словесные параллели…
Соснин рассеянно слушал.
– Идея социализма – суть обещание идеального мира уравниловки, утопизм чистой воды, – не унимался Шанский, – а идея архитектуры-жизнестроительства, претенциозно провозглашённая Корбюзье, Гроппиусом, примкнувшим к ним супрематиком-Гаккелем и прочими лапидарными фанатиками, которые молились прямой линии, прямому углу, другим рационалистическим умозрениям, помогающим быстро штамповать одинаковые ячейки для одинаковых винтиков-человечков, есть дочерняя идея социализма. Идее понадобилась подкрепляющая структура. И – пожалуйста! – массовое домостроение вроде бы способно покорить легковерных масштабами и разнообразными искусами комбинаторики, обещаниями невиданных, захватывающих большие пространства форм… мечтаешь материализовать утопию? Не боишься заблудиться на необозримом складе блочных коробок? Или, – ехидничал Шанский, – веришь, что тебе, единственному, исключительному, удастся скомбинировать из банальностей нечто оригинальное? Нет, ты – заложник не вечности, но клише, всё тотальное – заведомо схематично, учти, рухнет социализм, одновременно с ним развалится и покорившая радикальные умы схематизаторов проектная парадигма.
Хватил! Социализм прочен, как никогда. А вот парадигма… мда-а, парадигма, надо думать, куда раньше, чем социализм развалится, трещит уже, – Соснин мысленно перелистал возлюбленный альбом Гаккеля. Какая она будет, новая парадигма? Даже слушая Шанского, Соснин компоновал в воображении – сколько ложного мрамора, зеркал, алебастра изводил он на свои воздушные города!
«Роман как Вавилонская башня»? Не только роман, – Соснин глуповато улыбался, – он, заражённый Валеркиными безумствами, охотно выправлял под себя мифологию так, чтобы строитель башни оставался один, он сам, а вот художественных языков, которыми бы он овладел, было бы много, очень много… эпос так эпос! Он грезил пространственно-стилевым полиглотством! Только овладев им, он бы превзошёл неторопливое мастерство Времени, используя его приёмы и умения не последовательно, но разом, в едином и крупномасштабном творческом акте. Что же до романа… ну-ка, каков он, дискурс от меня, каков? – продолжал глуповато улыбаться Соснин, его разъедала самоирония, – никакого внятного дискурса, никакого.
– Что же до тяги к словесным эквивалентам видимого, то это – сублимация пространственного либидо в вербальный текст, во временную материю. О, это тяга иудаистсткая! – без промедлений ставил диагноз Шанский, – древние иудеи слепы были к визуальным образам, не запомнили даже как выглядел Соломонов храм, чтобы передать потомкам картинку, зато слово – их абстрактная стихия, их лишённый зримых черт бог.
жажда ВодолеяСоснин впадал в тихую долгую аффектацию.
Мучила престранная жажда, вампиризм своего рода – компонуя и многократно перекомпоновывая наново город, пил пространство с балтийским ветром, кровельным железом и штукатурной взвесью, но утолить жажду никак не мог.
Физиологическое объяснение его состояния вряд ли существовало. Он ведь не хотел пить! Задолго до того, как попадёт в больницу, и, поглядывая из окна палаты на Пряжку, блеск влекущей вдаль, вверх по течению, Мойки, начнёт писать, чтобы в самом письме уяснить себе суть своего сжигающего желания, он интуитивно потянулся не к воде вовсе, но к её свойствам – текучести, отражательности, абсолютной пластичности; заряженности вечными символами и – сиюминутными играми света, цвета… да, интуитивно жаждал поглотить эти свойства, чтобы передать их и камню, и словам, такая жажда.
Першило в горле, шевелил пересохшими губами.
И ощущал давление пространственных образов, которое подразумевало и упрямый словесный натиск, словесное столпотворение, и тут уже он жаждал овладеть свойствами не воды, а… рыбы, идущей на нерест против потока. Шевелил губами, пробуя слова на вкус; брёл сквозь уличный шум, не слыша его.
В тихой невменяемости брёл на красный свет; не раз его штрафовали.
Шанский издевательски подливал масло в огонь желания. – Тебе, друг Соснищин, впору за записки городского сумасшедшего браться.
Легко сказать! Он и на сжатый дискурс был не способен.
Причуды своего жадного пространственного мышления он не мог обратить в гипотетический текст, как если бы графоман, страдавший недержанием слов, не знал бы на что именно их излить, не знал бы о чём писать. Выдумывать интригу-историю, героев с характерами? Ну уж нет! Его поташнивало от пошлостей реализма, от фальши, пропитавшей литературу.
все ли правы?Брёл по улицам, набережным, грезил текучими композициями – они обнимали-обтекали реки, каналы, сползали к пологим волнам залива; мял фасадный пластилин, членил изломанно-изогнутый фронт домов на фрагменты, задавал стилевые рисунки.
Сознание расщеплялось – одержимый новизной, мог компоновать на службе прихотливо искривлявшийся, протяжённый, хотя и не бесконечный, как засушенный в Гакелевском альбоме образец для подражания, дом и одновременно…
Разыгрываясь, интерпретировал на свой лад литературные мечтания Бухтина, играл не стилями даже, но художественными почерками избранных зодчих, которые назначались творить под его присмотром: пластические переборы Сюзора обрывала наивная ампирная пауза, но не успевали Кваренги ли, Старов, Стасов врисовать свои коронные портики, как Соснин впритык к ампирному слепку провоцировал драматичный конкурс Лялевича с Лидвалем, они наперебой предлагали свои вариации стеклянно-гранитной темы, за ними ревниво следили, дожидаясь своей очереди, Бубырь, Перетяткович… Лишневскому же безо всяких конкурсов отдавались острые углы, тот превосходил себя – башни шлемовидными заострениями, бельведерами таранили космос, а Соснин уже, исторической справедливости ради, походя, возвращал собору Смольного монастыря отнятую блажью императрицы, гордую и стройную, вот уже два века так недостававшую ему колокольню, но и налюбоваться завершённым растреллиевским ансамблем не успевал, что там, за штукатурными припухлостями и закруглением? Взор успокаивался невнятно-барочным штакеншнейдеровским мотивчиком, затем – ордерным – ради контраста – декоративным узором, длившим ритмичные чередования плоскостей, колоннад, о, непослушный Росси не желал останавливаться, пока алчное обволакивание городских улиц и площадей охристой, с накладными белыми деталями фасадной лентой не пресекалось какой-нибудь гранитной громадиной с циклопическим бель-этажем, мавританскими аркадками, блеском неба в венецианских окнах. Получалась не гнушавшаяся отсебятины несусветно-долгая раскавыченная цитата, и Соснин придирчиво осматривал череду нечаянных шедевров, оплошностей. Дед с лоскутком букле, поднесённым к невооружённому глазу, брезгливо поджимал губы, покачивал лысиной и, подцепив ногтем цветную петельку, дёргал – так и Соснин выщипывал сомнительный эркер, мансарду, чересчур уж пузатую колонну, а за одной горе-формой из пространственного свёртка тянулись другие, и хотелось изменить, перерисовать целиком ту ли, эту развёртку, однако они, развёртки, растягиваясь, рвались безбожно – старался, но не мог их охватить-срастить взглядом.