Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я не хочу пугать вас, Нина, но трудности с вынашиванием будут. Вы в коноваловском все это время наблюдались, там вас вели, смотрю», — листала врач страницы ее истории болезни и понимающе потряхивала головой.
Да нет, не там, а ТАМ ее вели! — хотелось ей сказать уже с какой-то самодовольно-горделивой, торжествующей улыбкой, с вот «нате — получите!» всем тем, кто говорил, что невозможно, гонял ее из Вены в Тель-Авив, из Тель-Авива в Берн, из Берна под крыло тому, кто состоит из звезд и облаков, ибо нельзя увидеть нам того лица.
«Вот и езжайте в коноваловский теперь — врачи там замечательные, лучшие, да вы и сами знаете, что если есть возможность при вашем состоянии здоровья, то лучше к ним, туда, как раз когда такой нелегкий случай, как у вас», — сказала врач с каким-то непонятным удовлетворением.
«А что со мной сейчас такого?» — с какой-то детской запальчивостью даже воскликнула она, будто теперь, когда дано, даровано, уже не может быть с ней ничего худого.
«Послушай меня, девочка, ты что, от счастья понимания лишилась? У тебя изначально была серьезная, ты вспомни на минуту, патология, которая тебе мешала забеременеть. И что же ты считаешь, что сейчас должно все заработать, как часы? Так не бывает. Наоборот, сейчас твой организм начнет отчаянно сопротивляться… да, да, наоборот, все сделает, чтобы не дать нормально развиваться плоду… он у тебя не хочет, организм, он не готов, может не справиться… То, то я говорю. Что есть. Свои законы у природы, и с точки зрения природы твоя беременность — ошибка, да, ошибка, и природа все сделает, чтобы эту ошибку исправить, да, так, увы, без всяких с тобой наших «хочу» и «не хочу», — прошелестела, прошипела, показалось, с каким-то даже наслаждением — подобострастно будто присоединившись к безличной темной силе, чья вековечная подспудная давильня определяет логику любой из наших жизней, развитие и рост детеныша в утробе; холодно-точные и низко-мелочные, будто программы бухучета, вот эти механизмы регуляции заставят расплатиться каждого в свой срок сполна по ДНК-кредитам, тарифам гормональной терапии, завышенным бездумно показателям врожденных патологий, бесплодия и смертности.
Но только как же ей смешна была теперь, какой ничтожной, бессильной повредить ей, Нине, представлялась вся эта инженерия, вся злая совокупность азбучных молекул, державшая ее так долго пустой и негодной для любви. Безжалостный машинный выбраковочный вот этот цех, в котором сильных и здоровых отделяют от слабых и больных, теперь уже преображен был, насквозь просвечен горячим светом свыше и приведен к иному, настоящему, порядку — при котором и слабому найдется утешение, и эта вера ей была сейчас как теплый мамин бок, в который утыкаешься с разбега, с такой же простотой, с таким же совершенным знанием о родительском всесилии.
Она кивала для порядка, как кивают пристрастному экзаменатору, когда рука того уже играет развинченной ручкой над раскрытой зачеткой, и фиолетово уже, что он там в ней поставит — «отл.» или «хор.», сейчас отпустит, главное, навстречу солнцу, ветру, пьянящим запахам оттаявшей земли, сейчас ты побежишь по лестнице, будто летя с горы в бескрайнюю страну каникул, бесстыдства, лета, сумасбродств… Да-да, конечно, обязательно, сегодня же, сейчас же все анализы, она все понимает, да… когда так долго ждешь, отчаявшись дождаться, то надо быть предельно сосредоточенной, серьезной, осторожной, каждая мелочь тут важна действительно — кто ж спорит? Она сама потребует, чтоб положили ее на сохранение с первых дней, не отходили, бдили, чтоб каждое мгновение под присмотром.
Нет, почему же эта женщина так с нею неприязненно-строга, так, будто ей не хочется признать и согласиться с тем, что все у Нины получилось, будто не хочется признать, что все они, врачи, с их знанием — ничто, что та машинная организованность, безличность, которые они напрасно поспешили приписать природе, есть только жалкая на самом деле часть верховного закона, лишь будто масляная пленка на воде, ничтожный слой, в котором обитают жалкие мальки, а есть еще глубоководье, недосягаемое дно… «Нет, почему она такая злая, эта Ангелина? Может, сама бездетная, — подумала тут Нина мстительно, злорадно, — вот ей теперь и важно, чтоб и у других ни у кого не получилось?»
Так Нина стала целокупно, обыденно нужна горошине, плоду, так это было много ей — больше, чем все, что это счастье в ней не умещалось, просилось быть рассказанным, чтоб каждый мог услышать и вместе с нею восхититься, восторжествовать. Она насилу удержалась от того, чтоб чмокнуть в лобик сосредоточенного сумрачного мальчика, который вел по лавке свой военный пятнистый грузовик, со звукоподражанием мощному мотору умело объезжая мины из приклеенной засохшей жвачки и в управляемом заносе избегая падения в заплеванную пропасть; шла и вдыхала, будто полоумная, бензиновую вонь автозаправочных колонок и запахи мурлыкавших моторами машин… что там за бред несла врачиха? Что организм начнет сопротивляться, не принимать, отталкивать… вот тварь! Это каким же мозгом надо обладать, чтобы вообразить такое? Ее ребенку, крохе всего-то семь недель, а он уже всецело подчинил ее себе и управляет ее телом, обонянием, слухом, внушает ей желания и убивает начисто все страхи… да в ней, Нине, найдется разве хоть частичка, которая сумеет и посмеет его не захотеть, ему не подчиниться?
Доехала до дома, и накатило, опрокинулось, накрыло — необъяснимый страх: вдруг поняла, что так хорошо быть не может, слишком огромным было счастье, чтобы оказаться окончательной правдой. Другая правда ей открылась — что может каждую секунду случиться что-то, и это что-то у нее отнимет плод: случайный чих, заразный кашель, ступенька, о которую споткнется, врачебная ошибка, нечаянно занесенный при заборе крови вирус, питьевая вода, приобретенная в ближайшем супермаркете, глазливая цыганка, которая, не выклянчив, не вырвав подаяние, ей, Нине, плюнет в спину, проклянет, и захотелось как-то защититься, закрыть живот свой еще плоский совершенно… нет, никогда еще она настолько не была одна, настолько слабой, уязвимой, проницаемой, и никогда еще реальность не представлялась ей такой враждебной… да и не в этом даже было дело, не во внешнем мире, а в том, что самая серьезная угроза таилась в ней самой, она сама и вправду, всем составом, была вот этой главной угрозой.
Смысл сказанного умной, строгой врачихой дошел, вполз в душу, разбежался волной мышечного сокращения, кипящим холодом, ломающим ознобом: что ее собственное тело — главный для ребенка враг, что плод и в самом деле заключен не в безмятежный берегущий космос, а во враждебную среду; там, в матке, в эту самую минуту творится между плодом и лживо-бережной средой непримиримая, дотошно-мелочная, жуткая борьба, в одно и то же время естественный и мерзкий торг за каждую новую клеточку. От Нины, молодой, здоровой, сильной только внешне, на самом деле не зависит вообще, сумеет ли зародыш уцепиться за стенку матки, удержаться в ней; ничтожно маленький и слабый, он был один, она ему не помогала.
Она не понимала: как, где это видано, чтоб женщина и плод вступали друг с дружкой в смертельную вражду?.. но уже подключился ко внутренним коммуникациям, ведущим от коры на глубину, какой-то беспощадно-рациональный, трезво — бесчувственный двойник, который говорил, что только так и может быть — с ее больничной картой, с ее «ни разу не рожала», в ее тридцать три года. Нужно было собраться и ехать в коноваловский центр репродукции — федеральную Мекку бездетных супружеских пар и «тяжелых» беременных женщин; сил совершенно у нее не оставалось — только на то, чтобы подняться в лифте уже не домой и провалиться в сон, избавившись от этой съедающей тебя живьем паскудной беззащитности, от этой легковесности, прозрачности своей… отяжелеть, набраться минимальных сил, рассудочности, трезвости, терпения. Перестать разрываться между потребностью немедля поделиться с ближними и суеверным страхом, представлением, что только чудо назовешь по имени, как чудо пропадет. Не получалось быть ни современной, ни трезвой, ни «интеллигентной» — страх слишком древний, идущий будто бы из-под земли, из тех времен, когда все люди приходились друг другу родными по крови, схватил за горло, за живот.
Ой, мамочки, как тяжелеет голова и ничего не видишь, лишь бы дотащиться… нет, надо маму, человека на всякий случай, нет, одной нельзя… как будто пальцами на веки кто-то, на виски… спустив к ногам, перешагнув шуршащий ком, она легла ничком и обняла подушку… Таких на ее долю мучительно-бредовых сновидений еще не выпадало: шли чередом кощунственные мерзости, которым не могла найти названия; будто частицы, составные элементы самой нечистой крови — зазубренные диски, прожорливые черви, рогатые тельца — атаковали полчищем ее огнем охваченную матку, то вдруг приснилось, будто у нее уже раскрылось и плод скользнул и выпал — все! пуста! Забрали запросто, не дав и пискнуть… она усилилась проснуться, вырваться из этой мертвящей трясины, из клеевой массы без дна, но сон не отпустил, не разомкнул зубов — глухая липкая воронка безбожной круговерти заглатывала звуки, запахи, всю жизнь.