Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она немного потерпела с прямой спиной, окаменелой улыбкой и с нескрываемой учтивой гадливостью сослалась на «прости, пора с тобой кончать»; едва собой командуя, пространством, пустившимся в мерный вращательный танец, ввалилась в туалет, кусая губы, втыкая ноготь — так, как в детстве учила мама, — меж большим и указательным, ментоловый, эфирный холод чуя, стянувший череп… схватилась за сияющий смеситель, чтобы устоять, и в нежно-жильчатую мраморную раковину ее стошнило всем сегодняшним: лососем гриль, морскими гребешками, французской булкой, водкой с лаймом, Аркадием с подобранным с помойки сборником великих афоризмов… да, видно, ей пока не стоит начинать… курить.
2
Плохо, что никого. Не к кому прислониться. Даже к маме, тем более к маме. За семь лет сплошной жизни они с Камлаевым сумели всех железно убедить, что их общая жизнь — навсегда; вот они влезли в твердую, непроницаемую раковину, и стало ясно, что не расколоть, не расшибить извне и изнутри не подточить ни едкой кислотой обид, ни приторной сладостью соблазнов… какие могут быть соблазны, когда внутри уже есть все и каждый день все время крутят новое кино, вот как-то у него, у них так получается?
Сама бездетность их всем представлялась, скорее, связующей, скрепляющей данностью, нежели отчуждающей, разъединяющей, ведущей каждого туда, где нет виновника беды и обвинителя в беде, и такой прочной, наивной, нерассуждающей была вот эта вера близких в них, в то, что исправят, переломят, переборют… нет, не могла она сейчас смотреть в глаза родных: поделишься — самой еще поганей станет. Нет, мама не должна об этом знать, нельзя разрушить ее веру и покой; она вообще считала так: родители должны о взрослых детях знать одно хорошее, а дети, наоборот, — о предках все; это естественное перераспределение тревог и страхов в пользу сильного; сперва они трясутся за тебя пол твоей жизни, потом приходит очередь твоя трястись за них, слабеющих, болеющих.
«Нет, мам, ну совершенно он сейчас не может. Работа, да, зовут в Германию. Ну, куда я поеду, если ты заболела? Да нет, ну что ты? Отлично себя чувствую. Что голос? Голос как голос. Голос спросонья. Что кровь? Сдаю раз в месяц. Мне привезти тебе и показать анализы? В пределах нормы. Безо всяких дураков».
Мать позвонила, позвала на дачу — помочь с разраставшимся, дичающим садом; конечно, все поймет, увидит, заподозрит, начнет расспросы, что и как могло такое с ними быть; ее не обманешь. Но ехать надо; решила, лучше будет ей на электричке за город, чтоб не ползти в пятничных пробках по духоте, в чаду: состав полупустой, все окна опущены, тугой волной бьет в лицо, ерошит волосы спасительный ветер, плывут бетонные заборы с наскальной живописью рубежа столетий: секс и политика остались главным содержанием рукописных объявлений: за «Банду Ельцина под суд!» и «Путин с нами!» — аршинные цифры телефонов бесплатных малолетних давалок, вслед за призывом «ЕШЬ БОГАТЫХ!» на метров двадцать протянулась подростковая Песнь Песней: «НАТА ЛАВРОВА! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ! ОЛЕГ! 25.VI.20…» и просвистела, сгинула.
Плохо, что никого. Таких подруг, чтоб шерочка с машерочкой, чтоб плакать, обнявшись, перед двумя опорожненными бутылками сладкого вермута, у Нины не было… наверное, никогда, даже в том нежном возрасте, когда ну как-то принято группироваться по двое… причину сейчас устанавливать лень… да и какие тут причины, когда чванливой чистоплюйке Нине неотвратимо доставалось все — отборнейший Угланов, хозяин заводов, нефтей, пароходов, а остальным — все остальное? А у самой нужды такой не возникало, хватало мужчины; мужчины были ей и мужем, и отцом, всем вместе взятым; до них — только детство, после них — отползем и узнаем. Вот разве только Леля Ордынская-Камлаева — с ней было просто и тепло, без всяких задних мыслей, подначек, подковырок («У нас с тобой, Нин, отборные мужчины, а все отборные, они тяжелые, среди отборных легких не бывает. Да ну и что? Ты знаешь, да, эмблему — чаша со змеей? Нет, никакой не символ медицины, на самом деле это про меня. Обвиться накрепко вокруг мужчины и все сцедить ему из пасти. Яд тоже иногда, но смысл в чем, ведь ясно. Только, конечно, чтобы медом было мне намазано, ну, то есть таким вот медом, что сразу чувство безошибочное — твой»).
Но Леля сейчас была далеко, а к Эдисону — слишком близко. Да нет, не на сторону брата она — на сторону все той же общей жизни Камлаева и Нины встанет, не захочет поверить, что теперь они врозь.
3
На следующее утро вдруг так опять скрутило, что хорошо, что дело было в ванной, раковина рядом, пришлось вцепиться в кромку обеими руками. И вывернуло. Что это? Откуда? Зачем? Почему? Сто лет такого не было. И легче не становится, пройдет и вдруг опять. Уже не до шуточек. Про абстиненцию, зависимость от Эдисона и так далее. Бог знает что такое. И так это похоже было… дура, ты кем становишься? Шизофреничкой? Ты будто тот дебил в трамвае, помнишь, несчастный, обделенный в глазах всех пассажиров, сам для себя, в своем отъединенном зачаточном сознании командующий «ключ на старт» и превращающий трамвай в ракету, в вертолет — брызжет слюной, урчит, курлычет, трясет огромной головой, вращает жалкими глазищами, пустым белком глядящими вовне, ведет свою чудо-машину, и лопастями хлопает над непомерной бедной головой геликоптер. Что ты такое там почуяла?
Настолько крепко мысль ее застряла на врачебном приговоре, проштемпелеванном гербами крупнейших клиник и непререкаемых авторитетов, настолько хорошо ей объяснили все профессора насчет недостаточности, что ничего уже пошевелиться не могло под спудом безжалостного знания.
Прошли те времена, когда она была готова принимать за колокольный звон ничтожную задержку, малейший признак, прошли те времена, когда страдала от силы своего внушения и каждый день ее почти что ритуально начинался с убеждения себя, что вот сегодня невесть какая уже по счету яйцеклетка останется живой, дождется… Нет, прекратила этой дурью маяться, жить этим представлением, что многократные повторы одних и тех же жалких, бедных слов о самом важном, чаемом ей в самом деле принесут, помогут, немое говорение перейдет в материальную неодолимую всепобеждающую силу, которая пробьет «жестокую действительность», уже сказавшую, что рыбы скорее запоют, нежели безнадежная пустая пациентка понесет.
Да и откуда, Господи, откуда? Когда они последний раз с Камлаевым?.. ах, вот когда они последний раз с Камлаевым… не смей считать дни, идиотка, забудь, заткните ей рот кто-нибудь с ее полоумным «все сходится»… да, та последняя его потуга залюбить, зацеловать — конвульсии, не помогло, вслед за иллюзией сращенности мгновенно накатило опустошающее чувство расстояния, которое не делось никуда — только убийственно, погано возросло, уже непобедимое телесной близостью, хоть ты на что ее помножь — на жалость, на отчаяние… да и зачем теперь об этом?.. Да что ж ты дура-то такая? Давай тогда набросься на селедку с огурцами, давай тогда себе придумай следствие и выведи его из нереальной, несуществующей причины: пусть ветер дует, потому что деревья качаются. Давай съезжай с катушек в одиночку, и щупай грудь, и слушай свой живот, вон можешь в консультацию помчаться — себя показать и людей насмешить, а то им скучно там: идут все сплошь психически здоровые, а тут такой концерт, сеанс самовнушения, огнепоклонница, дикарка, которая живет в святом, неколебимом убеждении, что надо только щелкой прижаться к волшебному дуплу, вдохнуть и не дышать — готово, одевайся.
Не говоря ни слова матери — зачем пугать? Зачем кричать «Волк! Волк!»? — она поехала к Татьяне в клинику все рассказать и показаться: так чувствует себя, наверное, рыба, которая не знает, что с ней будет — отпустят сейчас в родную стихию или, схватив привычной крепкой резиновой рукой, сломают тесаком хребет. «Ну что же ты как девочка пятнадцатилетняя? «Что это»? То это! Когда ты со своим была в последний раз? Да и чего мы будем сейчас с тобой гадать? Прямо сейчас пойдем и все узнаем точно».
Впилась, пила с немолодого жесткого, спокойно-вердого лица заслуженной врачихи, которое пугающе не выражало ничего, кроме великой будничной привычки прикасаться изо дня в день к упругим или вялым женским складкам, к синюшным или розоватым слизистым и безошибочной ощупью определять срок счастья или меру горя дочерей человеческих.
«Вы только не спешите радоваться, Нина Александровна, как будто это уже все… попробуйте меня сейчас внимательно дослушать: беременность вам предстоит, вы сами должны прекрасно понимать, весьма и весьма непростая…»
Она уже не слышала, конечно, больше ничего: будто вся та вода, что рыба должна пропустить сквозь жабры за жизнь, горячий, рвущий ток любви и боли омыл, промыл немую душу — освобождением, дарованием, родная вольная стихия взяла к себе, изнеживая жутко и в то же время исполняя ясной силы совершенного и непрерывного повиновения тому, кто в ней противоправно, высшей правдой, божественным соизволением возник… вот истина была, которую никто не свергнет, — что не одна теперь и никогда одна не будет: как вот она по-матерински отвечает каждое мгновение за эту виноградину, горошину внутри, так и за нею каждое мгновение по-матерински кто-то сверху следит и бережет… вот эта сила, благодать, в которую она, как в шар, в утробу из голубого воздуха и солнечного света надежно навсегда заключена.