Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945 - Вера Павловна Фролова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Джон… – У меня сразу, словно бы захлопнулась невидимая заслонка, перехватило дыхание, сердце бешено заколотилось. Смятение усилилось еще и оттого, что я почувствовала, как напряглись его пальцы, сжимавшие мою руку. – Джонни… А как… А как у тебя сейчас дома? Твои родители… Они пишут тебе?
– Родители? Да, конечно. Пишут. И Эдвард тоже. Довольно часто… Впрочем, моего дома уже нет. В последнем письме мама сообщила: здание разрушено прямым попаданием снаряда или бомбы. Отец с дядюшкой накануне Рождества побывали в Лондоне, своими глазами видели – от большого дома осталась лишь одна стена. Она возвышается над грудой кирпичей и пепла отвесной, разноцветной махиной… Почему разноцветной? Так стены-то на этажах были окрашены разными красками. Я даже мысленно представил себе – впечатление слоеного пирога… Странная, в общем-то, картина. Где-то на одном из окон, с выбитыми напрочь стеклами, развевается уцелевшая штора. Выше этажом провис зацепившийся за что-то венский стул. А в нашей бывшей квартире сохранился платяной шкаф, что, я помню, всегда стоял в спальне родителей, в простенке между окнами… Мама пишет, что одна его дверца сломана и снизу видно, как снег запорошил оставленную в нем одежду. Представляешь, – дома нет, а где-то над землей словно плывет по воздуху раненый шкаф… Жуть.
Вот так и поговорили… Мы уже стояли с Джоном возле нашего крыльца. Задрав рукав шинели, он посмотрел на часы, произнес с беззаботным удивлением:
– О-о, оказывается, еще совсем рано! Оказывается, только без четверти семь. Совсем детское время…
Намек был для меня ясен.
– Джонни, – сказала я. – Мне тоже очень хотелось бы, чтобы ты зашел сейчас к нам, хотя бы на полчасика. Поверь, очень хотелось бы. Но ты же знаешь. Мама… Понимаешь, после того случая с гестаповцами она даже слышать не хочет о тебе… Пожалуйста, не сердись на нее. Словом, я думаю – не стоит сейчас испытывать ее терпение…
– Я понимаю. Наверное, все мамы одинаковые. Я вскоре напишу тебе. Возможно, ты выберешь на неделе время и мы еще погуляем вечерком с тобой… Как сегодня.
Джон ушел, и опять я ничего не услышала от него такого, что, сознаюсь, очень хотелось бы услышать… Ну, что он за человек? В нем, несомненно, есть много возвышенных, добрых черт. К примеру, он благороден и честен, как горьковский Данко. Отважен и смел как, пожалуй, любимец всех школьных девчонок, мужественный д’Артаньян. Однако есть, увы, в нем в определенные моменты что-то, – ох, как бы это сказать, чтобы не получилось слишком резко, – что-то и от нерешительного, жалкого в своей трусливой нелепости гоголевского Подколесина… К сожалению, есть, есть…
Сейчас мне неожиданно вспомнилась вдруг незамысловатая довоенная песенка на стихи какого-то английского поэта, которую мы исполняли однажды с одной девчонкой на школьном вечере. В ней говорится о пареньке по имени Джонни, который до того был робок и несмел, что никак не решался открыться в своих чувствах любимой девушке. Есть в ней такие слова:
…Одним пороком он страдал,
Что сердца женского не знал,
Лукавый миг не понимал.
Увы, мне жаль, мне жаль…
Теперь мне кажется странным, что на пороге тревожной, манящей в загадочную взрослую жизнь юности, там, дома – в далекой России, одной из моих любимых песен была именно песенка о неведомом мне робком английском пареньке по имени Джонни. Не было ли это каким-то необъяснимым, таинственным знаком Судьбы? Не о теперешнем ли, встреченном мною на чужбине, кудрявом английском военнопленном рассказывала мне, тогдашней голенастой, в косичках и в бантиках восьмикласснице, чужая сентиментальная песенка? Не его ли образ возникал тогда передо мной, не знающей еще ничего ни о грядущей страшной войне, ни о годах позорной неволи?
Но если разобраться здраво, никакой загадочности тут, конечно, нет и не может быть. Просто однажды в театре мы случайно услышали эту песню, и она из-за своей новизны понравилась всем. Прасковья Николаевна, наша классная руководительница, была заядлой театралкой, старалась привить эту возвышенную страсть и нам. Поэтому в старших классах часто организовывались так называемые культпоходы в театры, на концерты, в музеи.
Так вот. Спектакль «Таня» (не помню его автора), рассказывающий о светлой любви и дружбе, а также о человеческой подлости и коварстве, помню, произвел на всех огромное впечатление. Тогда мы не признавали никаких компромиссов, были единодушны в своих суждениях – беспощадно клеймили трусость и измену, восторгались верностью и благородством. Неудивительно поэтому, что незатейливая песенка о влюбленном робком парнишке по имени Джонни, что исполняла главная героиня спектакля – Таня, человек, по замыслу автора, удивительно светлый и чистый, в которую мы все безоговорочно и сразу влюбились, – неудивительно поэтому, что ее, эту песенку, напевала тогда вся школа, чуть ли не каждая девчонка. Не миновала этой участи, конечно, и я.
Уж не знаю почему, только наш учитель пения, он же руководитель художественной самодеятельности, Константин Евстигнеевич, человек неулыбчивый и ужасно строгий, решив включить в репертуар школьного вечера «Песню о Джонни», поручил ее исполнение Ольге Пегуринен и мне. У Ольги был сильный, на мой взгляд, слишком сильный, даже мощный голос, а у меня обычный, обыкновенный. Правда, моя тетушка Ксения часто хвалила его, говорила, что, мол, и чистый (а какой же голос может быть грязным?), и что будто бы «от души идет». Я понимала, конечно, что петь дуэтом с Ольгой для меня гибельное дело, но из-за своей всегдашней робости перед не терпящим возражений Константином Евстигнеевичем не смогла отказаться от выступления и этим обрекла себя на великое позорище.
Правда, пока мы репетировали под аккомпанемент рояля в опустевшем после занятий зале, – все шло хорошо, а вот на сцене… Впрочем, сначала я должна сказать хотя бы несколько слов об Ольге. Она пришла в нашу школу и в наш класс в начале