О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведь при всех обстоятельствах семья не ставила себе целью отделаться от меня любым способом. Цель была прямо противоположная: сохранить наш брак, но на совершенно иной основе. Резунов хорош был для былины, но не для дома Гербетов и вообще не для брачной жизни. Это о нем поется: «Ни кола ни двора, зипун — весь пожиток». За минувшее время Анна Михайловна не превратилась в сентиментальную идеалистку. Покровительствуя роману дочери, она хотела проучить меня, а главное, лишить той опоры, которую я всегда находил в Даше…
В тот вечер мы как будто связали прошлое с настоящим, все было, как встарь: ужин вдвоем, вино, разговоры, постель, вечность. Все на двоих, вечность — только мне. Вернувшись на землю, я закурил. Это было ново для Даши. Курить я начал в голодные дни — нас в наказание за разгром под Мясным бором превратили в часть Ленинградского фронта и сняли с довольствия. Ведь находившиеся в кольце блокады войска снабжались зимой по льду, летом по воде и воздуху. К нам вели три железные дороги, но военные чиновники о них словно забыли и перестали нас кормить. Я заметил, что курящие люди легче переносят голод, и закурил, благо запас курева у меня был.
— Дай мне попробовать, — попросила Даша.
Я дал ей беломорину, после двух затяжек она закашлялась, закатила глаз и сказала, что ей дурно. Шатаясь, прошла в ванную, там долго и тщетно давилась, а вернувшись, сообщила нечто ошеломляющее: «Я попалась». — «Как попалась?» — «Ты утром не пожалел меня, я забеременела». В нашей практике уже было бескровное лишение девства, сейчас к этому прибавилась молниеносная беременность. Даша была женщиной с парадоксальной физиологией. Как поступил бы на моем месте нормальный мужчина? Рассмеялся бы или, что более вероятно, набил морду. Как поступил я? Поверил.
Но, поверив, повел себя нелогично. Коль зачатие свершилось, в предостережениях не стало нужды, я же удвоил осмотрительность. Не хотел, видимо, углублять беременность. Что творилось в моей бедной голове? Что творилось в моей бедной душе? То же, что и всегда: растерянность и бессилие перед любимым человеком. Все, кого я по-настоящему любил, делали со мной что хотели. Хорошо еще, что таких было не слишком много.
Во все мое оставшееся пребывание в Москве о беременности больше не упоминалось, а я деликатно не расспрашивал. Первую ложь вообще легко проглотить. Впоследствии она может сойти за шутку, розыгрыш, слуховую галлюцинацию, недоразумение, но если дать ей обрасти деталями и аргументами, гниль лжи невыносимо засмердит. Даша знала, что может заставить меня поверить во что угодно, но ведь я жил не в вакууме и вполне мог сказать маме, что ей предстоит стать бабушкой. И Даша села бы в лужу. Нет, в лужу сел бы я. Даша закатит глаз и скажет со вздохом: «Боже, как ты отупел на фронте, шуток не понимаешь».
Если же она действительно была беременна, то зачем было сейчас об этом говорить? Можно сказать через месяц, все выглядело бы вполне достоверно. Единственно разумное объяснение, которое пришло мне в голову только сейчас: своим заявлением она обеспечивала Илье Муромцу полную половую свободу. Богатырская натура не умела себя сдерживать, а на резинки у него не было денег. Аборт Даша таки сделала, по ее словам, о чем я узнал, уже порвав с ней.
Вся тьма, путаница, нелепость, в которую оказались вовлечены участники этой любовной истории, шли от того, что нашим маленьким оркестром дирижировала Анна Михайловна. Она была очень плохим дирижером, ибо думала не о музыке, а том, что стоит за пультом и палочка у нее в руке. Предоставленные самим себе, мы, наверное, как-то разобрались бы в своих отношениях, тут было много любви: и новой, и старой, — а где любовь, там есть надежда на свет. Она же нас чудовищно запутала. Наверное, Даше следовало сказать мне все начистоту, я дал бы ей свободу, и тут открылось бы, что мы не можем друг без друга, ведь так оно и сталось, но по-дурному, по-низкому. Анне Михайловне очень захотелось, чтобы адюльтер происходил под прикрытием брака, ей нужны были мое унижение и абсолютная подчиненность дочери. Добилась же она прямо противоположного.
На следующий день я отправился к Дашиной тетке на день рождения Сережи, мальчика, который собирал колоски в истринском колхозе. Наверное, он был хорошим мальчиком, но я как-то проглядел его. У меня не было ощущения непрерывности его существования, мне казалось, что Анна Михайловна всякий раз создает его наново, как гомункулуса, для каких-то своих нужд. То он понадобился, чтобы стоять в очередях, то для трудодня, а сейчас, чтобы ткнуть меня носом в моих могучих соперников.
У него нашлась еще побочная задача: помочь мне разыграть роль ветерана, испытанного мечом и огнем усталого воина, которому неуютно среди тыловых крыс, за крытым скатертью столом, бивуачному человеку, разучившемуся пользоваться вилкой. Мне бы выхватывать печенную в золе картошку струганой палочкой, обрезать кусок мяса у губ ножевым немецким штыком… Завороженный огромной штатской фигурой Резунова, я совсем забыл, что тут сидит настоящий, тяжело раненный воин Стась.
Сережа заинтересовался висящим у меня на ремнях наганом. Я был экипирован несколько причудливо. Кира достала мне в обмен на мою куцую шинельку длиннющую кавалерийскую шинель времен гражданской войны, с длиннющим разрезом сзади и стрелами на обшлагах рукавов, поверх много мужественных ремней и наган в громадной кобуре. Я походил на стилизованного кавалериста из кинофильма «Щорс». Стась поглядывал на мою экипировку с добродушным удивлением, но Резунов был ошеломлен двойным величием воина и члена Союза писателей. Сережа, конечно, тянулся к оружию. Этот ужасный, никогда не чищенный наган-несамовзвод мне подарил Сева Багрицкий накануне своей гибели. Я стрелял из него дважды. В первый раз по немецкому подбитому бомбардировщику, ползшему над крышами Малой Вишеры и рухнувшему на окраине, естественно, не от моих выстрелов; второй раз в бою — по немецким танкам (!). Я закрывал лицо сгибом руки, боясь, что он разорвется и вышибет мне глаза. Сейчас я с серьезным видом высыпал из него пули и, обезопасив тем самым, дал поиграть Сереже. Все это было глупо, смешно, но как-то помогало терпеть двусмысленную и напряженную обстановку.
Никто не пил, хотя, как выяснилось впоследствии, оба жениха были выдающимися выпивохами: Стась — в прибалтийском туповато-выдержанном пошибе, а Резунов — в духе русского алкоголизма. Я лихо, «по-фронтовому» хватил две рюмки, но дальше заклинило, пить одному в компании невозможно. Сквозь густой туман, окутывающий мое сознание в близости Даши, я начал что-то различать, и то, что я различал, мне не нравилось. Я, как Чацкий с корабля на бал, явился на этот тусклый праздник после десятимесячного отсутствия. Неужели так уж необходимо было это сборище? Сережин день рождения можно было отметить, пригласив его сверстников и накормив их касторовыми лепешками, омлетом из яичного порошка и тертой редькой — такова была спартанская закусь в этом бедном доме, да и откуда взяться другой, если Анна Михайловна не посчитала нужным расцветить стол дефицитами из своих закромов? Но смысл тут был — информативный. Меня не словесно — что слова — дым! — а визуально поставили в известность, как обстоят дела. Обычно сдержанная до суховатости на людях, Даша была раскованна, мила и даже весела, чего я за ней почти не наблюдал. Она купалась в мутных водах нашего обожания. Женихи сидели прямые, «как выстрел из ружья», и, не переставая, смолили самокрутки. Захлебный и торжествующий смех Анны Михайловны, не соответствующий унылой атмосфере, бил по нервам. Я не выдержал и под каким-то малоубедительным предлогом покинул компанию. Меня не удерживали…