Прошедшие войны - Канта Ибрагимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опечаленный Цанка не мог видеть и слышать всего этого. Он с утра убежал в глухие места дикого леса, лег на влажную землю сквозь зарослей густого шиповника и горько плакал… Это была его первая любовь… Она принадлежала другому!
А красавица Кесирт ровно год прожила с Салахом в любви, в счастье, в достатке. Во время гражданской войны под соседним с Шали селом Мескер-Юрт во время боя с деникинцами ее любимого мужа убили. Узнав о гибели Салаха, беременная Кесирт потеряла сознание, упала и лишилась плода. Через месяц, после того как завершился траур, с маленьким свертком своих вещей она вернулась в Дуц-Хоте, на мельницу.
Позже, зимой, по пути от мельницы к Дуц-Хоте ее подкараулили и украли. Как ни противилась Кесирт этому браку, он все-таки состоялся; Баки-Хаджи, и прежде всего Хаза, благословили вынужденное родство. Стала она женой взрослого богатого человека. Хаза была рада, что дочь вновь при хозяине, у своего сытого очага, а не жеро.
Однако это замужество продолжалось недолго. На сей раз Кесирт вновь удивила всех — вопреки традициям гор сама бросила мужа и вернулась домой. Никакие уговоры, приказы, мольбы не помогли: прилюдно она заявила, что больше не может терпеть это вонючее дряблое тело. Так она снова стала жеро, и чтобы хоть как-то поддержать себя, заглушить горе, отвлечься и заодно заработать на жизнь, стала заниматься базарной торговлей.
* * *Долго стоял Баки-Хаджи на склоне горы, преодолевая одышку. Раньше — до тюрьмы — он этот подъем проходил играючи, а теперь сил не осталось. «Старый я стал, — думал с досадой мулла, — в другие времена этот подонок Харон и подойти бы ко мне не решился… Теперь у него выросло четыре сына, а у меня три дочери… Да времена не те… Эх, хотя бы Кесирт родилась мальчиком…»
От последней мысли ему стало еще хуже на душе: мелкий, холодный пот выступил на лбу и лысой голове. Вытерев выступившую испарину рукавом черкески, Баки-Хаджи, согнувшись, все больше и больше опираясь на посох, двинулся вверх.
После заснеженной зимы деревянный забор кладбища полностью почернел, в нескольких местах накренился до земли. Баки-Хаджи, прочитав молитву за упокой всех умерших и последующих их примеру, — неторопливо открыл перекошенную тяжелую калитку и первым делом направился к могилам своего рода. Здесь лежали и дед, и прадед, и отец Арачаевых, лежали погребенные молодыми и старыми, умершие кто от возраста, кто от болезни, кто от врага. Только один могильный памятник стоял без холмика.
Баки-Хаджи обеими руками, как родного брата, обнял каменный чурт[38], опустил голову, весь сгорбился, крупные слезы потекли из его глаз, он весь затрясся.
— Ал-дум! Брат! Не сберег я тебя! Не смог спасти! И похоронить не смог!.. Алдум! Почему не ты по мне плачешь? Что мне делать?.. Алдум — брат родной! — сквозь рыдания слабым голосом причитал мулла.
Только после смерти брата понял Баки-Хаджи, что значил для него в жизни этот бесхитростный богатырь. Ведь Алдум один своим каждодневным трудом содержал несколько семей. За его могучими плечами не только кормились, но и жили смело и вольготно. Его прямолинейность, простодушие, наивность и справедливость во всем не раз и радовали и досаждали верткому по природе старшему брату.
Теперь Алдума не стало, нет и его могилы.
— Алдум, дорогой, извини меня, не уберег я тебя. Я во всем виноват, — уже более спокойно говорил Баки-Хамжи, с нежностью поглаживая своей сухой старческой ладонью холодный камень. — Одно утешение, — с твердостью в голосе продолжил старший брат, — что сегодня на рассвете отквитали мы твою кровь. Отомстили мы за тебя… Правда, я знаю, и Бог тому свидетель, даже сто таких ублюдков не стоят твоего мизинца… Но ничего не поделаешь. Всех не перебьешь… А их так много развелось… Да благословит тебя Бог! Дай Бог нам там встретиться!.. А за семью не беспокойся. Цанка уже вырос, джигом стал, и остальные все здоровы… Как Бог даст — так и будет… Прощай, брат. Не задержусь я здесь.
Протирая грязным платком раскрасневшиеся, сощуренные глаза, Баки-Хаджи обошел медленно все кладбище, осмотрел все углы и направился под навес, где лежал весь похоронный инвентарь. Там долго возился, очищая и раскладывая аккуратно по местам нехитрые инструменты. Эти несложные мирские заботы отвлекли его от печали, были в радость и в успокоение.
— Что за люди! Что за народ! — беззлобно возмущался он. — Думают, что больше никто не умрет и больше хоронить будет некого.
Спускаясь по склону, еще задолго до мельницы, Баки-Хаджи ощутил манящий запах свежевыпеченных чепелгаш[39].
Покорная, сгорбленная трудом и временем, Хаза, вытирая свои огромные, белые от муки руки о ситцевый промасленный передник, стояла у мостика, ожидая старика.
— Баки, не откажи в удовольствии, зайди на чай, — умоляла она тихим голосом муллу.
— Как не зайти. Запах кругом, аж слюнки потекли.
У перекошенного, прогнившего крыльца Баки-Хаджи очистил от грязи сапоги.
— Да проходи, проходи. Я уберу. Не волнуйся, — скороговоркой шипела Хаза.
Не разуваясь, Баки-Хаджи прошел в тесное жилище старухи, устало опустился на скрипучие, ветхие нары, огляделся вокруг. Несмотря на нищету и убогость, Хаза всегда жила опрятно.
Хозяйка с невиданной расторопностью забегала по комнате: достала из-под нар медный тазик, долго поливала теплой водой руки муллы из старенького кувшина. Затем застелила на нары припасенную для особых торжеств домотканную ситцевую скатерть, положила на нее широкий поднос с горой разрезанных треугольниками дымящихся чепалгаш, положила рядом пелку с топленым маслом.
— Ешь на здоровье, — сказала она, снимая с печи чайник, — сейчас и чалмакъ[40] -чай будет готов.
Баки-Хаджи, засучив рукава, сел по-татарски на нары и приступил к еде. Взяв кусочек пирога, он щедро окунул его в горячее масло, сунул в рот и долго с удовольствием жевал: умела Хаза готовить, особенно для муллы.
Долго молчали, старик не выдержал и, вытирая рукой жирные губы, спросил:
— Где Кесирт?
— Даже не знаю, Баки.
Когда они оставались одни, Хаза всегда называла так упрощенно-ласкательно сельского муллу.
— А кто знает? — возмутился старик.
Разукрашенная большая пелка для чая выпала из рук старухи, не разбилась, и по глиняному полу покатилась под нары. Тяжело дыша, Хаза долго доставала ее, все причитала:
— Чтоб тебя съели голодные собаки! Как далеко закатилась, будто ноги выросли!
— Что ты там под нарами лазаешь? — всерьез крикнул старик. — Где Кесирт? Почему ты ничего не знаешь?
Хаза выползла из-под нар, долго возилась над тазиком, ополаскивая кипятком пелку, и затем, не поворачиваясь лицом к старику, тихо, с покорностью сказала:
— Что я с ней могу сделать? Не сложилась судьба у дочки… Не везет нам в жизни. Видимо, Богу так угодно… А Кесирт давно живет своим умом. Если бы не она, кто бы нас кормил? На мельницу редко кто приходит… Да и что ей здесь делать… Пусть живет своей жизнью. А то, как и я, здесь помрет в одиночестве.
— Хватит, хватит ныть, — перебил ее Баки-Хаджи более спокойным, даже виноватым голосом.
— А что, всю жизнь я в одиночестве в этой глуши. Одна зимняя ночь здесь чего стоит, — уже тверже заговорила Хаза, наливая в посуду калмыцкий чай.
— Так ты хоть знаешь, чем она там занимается? — вновь перебил ее старик.
— Знаю. Позора от нее не будет… А занимается она торговлей… Не от хорошей жизни… Говорит, что к зиме уедем мы отсюда, то ли в Грозный, то ли в Гудермес. Там, она говорит, большие города. Есть работа. И главное, никто не будет тыкать, кто ты и какого ты рода.
Старик попытался отпить глоток чая, обжег рот.
— Ты что это, спятила что ли? — вновь вскипел он. — И ты дура, и твоя Кесирт дура. Куда это вы собрались ехать? Кто вас туда пустит?
Неожиданно для муллы Хаза посмотрела прямо ему в лицо и добродушно улыбнулась, обнажая беззубый рот, сощурив бесцветные тусклые глаза.
— Мне-то ты такое сказать можешь. И я роптать не буду, а вот как ты это Кесирт скажешь — не представляю. Слава Богу, что хотя бы в этом она не в меня. Молодец — дочь!
Во дворе дружно залаяли собаки, послышался конский топот. Старики с удивлением замолкли, Хаза выбежала наружу.
— Добрый день! Ваша здесь? — услышал Баки-Хаджи родной голос младшего брата.
Через минуту запыханный, весь красный с ветра, с капельками влаги на усах, низко пригибаясь в дверях, ввалился Косум.
С детства живя под благодатной, надежной кроной старших братьев, Косум никогда ни о чем не заботился. Жил вольготно, себе в радость; он знал, что за него думают, работают, решают. Даже после расстрела Алдума он не изменился: часто веселился, транжирил все, что мог, скрыто от братьев пил и гулял.
— Вот это дело, — весело крикнул он, без церемоний усаживаясь на нары, поближе к еде, и грязными, пропахшими конским потом руками хватаясь за чепелгаш.