Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда Эмма зашла в ту же уборную, где подмывалась сейчас. Все вышло не так скверно, как она боялась. Она не ощущала ни вины, ни даже отвращения: Тручеро был молод, здоров, опрятен, даже хорош собой; правда, она уговорила, убедила себя, что должна это совершить, после сделки, какую Хосефа заключила с Церковью; и, будто такого примера самоотверженной любви было недостаточно, однажды вечером, недели через две, Далмау заявился к матери в сопровождении адвоката Фустера и принес восемьсот песет, ровно столько, сколько Анастази с них требовал; и еще пятьсот, чтобы окончательно погасить в судебных инстанциях долг, который взыскивал дон Мануэль.
«Где ты взял такие деньжищи? Что ты натворил, сынок?» – шепотом спрашивала Хосефа перед дверью в спальню, в коридоре, уведя Далмау с кухни, где Фустер предлагал Анастази съехать с квартиры и признать, что не имеет никаких денежных претензий к Хосефе и Далмау, подписав соответствующий документ. «Ничего, мама, – упрямо, снова и снова твердил Далмау. – Не беспокойтесь». Слушая их разговор из спальни, Эмма опять прижимала Хулию к груди, словно щит, будто само присутствие Далмау создает угрозу. Он изменился, конечно. Года на два старше ее, то есть ему сейчас двадцать три, а выглядит по меньшей мере на десять лет старше. Та же поношенная одежда, в которой он явился нежданно-негаданно, восстав из мертвых; такой же тощий, еще и больше исхудал, размышляла Эмма. Те же длинные волосы, редкая клочковатая бороденка; вроде бы содержит себя в чистоте – Эмма слышала от Хосефы, что в общежитии есть душевые, – но взгляд его и вся фигура дышали такой печалью и запустением, что молодая женщина еще крепче прижала дочку к груди.
Ее возмутило упрямство Далмау, он ни в какую не соглашался отвечать на расспросы Хосефы, чье воображение, Эмме хорошо известное, уже создавало по поводу происхождения денег десятки гипотез, одна другой страшнее.
– Почему ты не хочешь сказать нам, где взял тысячу триста песет? – вмешалась она в разговор.
Глаза Далмау засветились – еще бы, Эмма заговорила с ним.
Украл. Далмау поведал без утайки о всех обстоятельствах кражи, заявив под конец, что сама мысль о том, чем Анастази угрожает Эмме, ужасала его. «Я сама могу за себя постоять!» – невольно вскинулась та, и Хосефа чуть не задохнулась от возмущения.
– Все равно спасибо, – все-таки снизошла до благодарности молодая мать.
Но в тот день, когда Эмма впервые разделась перед Тручеро, память о том, как поступили Хосефа и ее сын, помогала перенести отвращение и стыд, овладевавшие ею по мере того, как она снимала одежду под похотливым взглядом мужчины, который то дышал часто-часто, то вовсе задерживал дыхание. «Далмау украл ради меня», – думала Эмма, снимая перед Тручеро чулки. Потом – цветастое платье, легкое, невесомое, потом белье. Руки, влажные от пота, дрожали. Оставалось снять корсет. Тручеро пообещал триста песет в месяц плюс питание – самая высокая ставка для поварихи второго разряда в столовой Народного дома. Триста песет в месяц! И платить ей будут с этого самого дня, добавил Тручеро; с того момента, как она разденется, подумала про себя Эмма. Она будет помогать в работах по устройству кухни, пока столовая не откроется для товарищей, а сейчас, поскольку дел там немного, – осуществлять связь между партийными лидерами и молодыми республиканскими бойцами, которые агитировали на улицах. Передавать от одних к другим распоряжения, предложения, жалобы. Закрыв глаза, думая о Хулии, о будущем, которое можно с такими деньгами обеспечить для девочки, Эмма развязывала корсет неловкими, одеревеневшими пальцами, стесняясь своей неуклюжести. Влажная жара барселонского лета обволакивала их, но холодная дрожь пробежала по всему телу Эммы, когда последняя одежка упала на пол. Она пару раз глубоко вздохнула и открыла глаза, будто услышав воодушевляющие слова Хосефы: «Улыбка твоей девочки стоит любой жертвы».
14
Кража мощей святого Иннокентия наделала в Барселоне чрезвычайно много шума. Алькальд, генерал-капитан и даже кардинал и епископ Барселоны проявили личную заинтересованность в этом деле, объявив его приоритетным для правоохранительных органов. С высоты лесов, покрывавших яркий, волнообразный силуэт дракона, венчающий дом Бальо, Далмау наблюдал, как перед домом дона Мануэля снуют туда-сюда полицейские, журналисты, собираются зеваки, подъезжают экипажи.
– Что там такое? – спросил один из каменщиков.
– Без понятия, – отвечал Далмау.
На другой день новость попала во все газеты города. Консервативные, такие как «Эль Диарио де Барселона», «Эль Коррео Каталан», «Ла Вангуардия» или «Эль Нотисьеро Универсаль», давали хищению самую разную оценку – от обычного грабежа с корыстной целью до непростительного кощунства, оскорбляющего чувства всей христианской общины. Со своей стороны, республиканская пресса, например «Эль Дилувио» или «Ла Публисидад», орган, распространяющий идеи Лерруса и наиболее непримиримо и жестко проводящий антиклерикальную кампанию, а также «Ла Кампана де Грасия» или «Л’Эсквелья де ла Торратса», вовсю насмехалась над фактом кражи, публикуя сатирические статьи всех видов и полные сарказма карикатуры, где, например, можно было видеть, как призрак святого Иннокентия проникает в дом учителя, перелетает через брачное ложе, где тот спит с доньей Селией, забирает свои кости и исчезает, разражаясь хохотом, от которого супруги в ужасе просыпаются; или как нищее, голодное семейство заправляет мощами суп, в котором плавают картофельные очистки. Но все: консерваторы, регионалисты, либералы и республиканцы – особо подчеркивали щедрое вознаграждение, какое предложил, заявив о том во всеуслышание, знаменитый производитель керамики дон Мануэль Бельо тому, кто вернет крест и мощи: десять тысяч золотых песет; такие монеты