Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далмау плюнул в сторону капеллы: Церковь и ее адепты, миряне и клирики, только и делали, что создавали проблемы ему, его родным и близким. Потом направился к террасе, уже почти не таясь. Шел быстро, не обращая внимания на ночные шорохи, пока, проходя по коридору мимо просторных комнат, где спали члены семьи, не услышал продолжительный металлический звон; звук этот, разорвавший тишину, заставил Далмау отскочить назад и прижаться к стене. Он подумал было, не пуститься ли наутек, но с тяжелым крестом далеко не убежишь, да к тому же перебудишь весь дом. Далмау не знал, на что решиться, даже вспотел от волнения, но металлический звон разрешился журчаньем. Он с облегчением вздохнул: это дон Мануэль мочился в ночную вазу. Далмау направился дальше, к террасе, усмехаясь: от могучей струи учителя дом содрогнулся до основания.
Было нетрудно выйти из квартиры и спуститься на нижний этаж; Далмау прихватил с собой, чтобы от них избавиться, дубликаты ключей, которые они с Урсулой раздобыли для ночных приключений. Служебная дверь, выходящая на Пасео-де-Грасия, по-прежнему была не заперта: выглянув и убедившись, что сторожа поблизости нет, Далмау начал спускаться к порту, стараясь идти вдоль стен. Было, наверное, часа два ночи, достаточно времени, чтобы дойти до Пекина, а там уже дождаться рассвета и попасть к дону Рикардо. Далмау шел с оглядкой, избегая сторожей и полицейских, обходя подворотни, где мог найти себе приют какой-нибудь нищий. Улицы были почти пустынны, редкие прохожие старались не сталкиваться друг с другом: кому охота нарваться на неприятности. И все равно двое пьяных попрошаек привязались к нему и долго шли рядом: клянчили деньги, допытывались, что такое он прячет под черным покрывалом, пытались потрогать, дергали за пиджак, стараясь остановить. Наконец упорное молчание Далмау разозлило их, они вырвались вперед и преградили ему путь. Далмау видел свое отражение в этих двух бедолагах, бормочущих что-то невнятное, брызгая слюной, пропитанной дешевым поддельным пойлом, которым их ночь за ночью травят. Он сам прошел через это. И тоже приставал к прохожим? Возможно, хотя он этого и не помнил. Но точно знал, что эти двое не устоят перед самым легким толчком.
– Да… дай нам это!.. Черненькое. Это… черненькое… у тебя, – пролепетал один из них и потянул за край ризы.
Поскольку пьяный вцепился в ткань, Далмау развернул крест и ударил его в челюсть длинной стороной. Особой силы применять не потребовалось: попрошайка пошатнулся и упал навзничь.
– Тебе тоже дать? – спросил Далмау у другого; тот попятился, кое-как, неверными шагами, пустился наутек, оставив товарища валяться посреди улицы.
«Вот она, ночь», – напомнил себе Далмау, прежде чем продолжить путь. Все получилось гораздо проще, чем он боялся, пока та парочка цеплялась к нему. Крест – отличное оружие. На самом деле… Далмау по-другому понес реликварий, взял крест за перекладину, и стало похоже, будто под черной ризой спрятан пистолет. Мало что разбирая в темноте, другие полуночники, гораздо более опасные, чем пара пьяниц, особенно по дороге в Пекин, не решались подойти к типу, который шел твердым шагом, нимало не робея, с чем-то, напоминающим пистолет.
Хижины, выстроившиеся в ряд перед морским простором, были объяты сном. Первым навстречу вышел пес-крысолов и, что удивительно, не облаял Далмау. Следом из хибары дона Рикардо высунулся один из шестерок.
– Что ты здесь делаешь, художник? – спросил он, когда глаза привыкли к темноте.
– Мне нужно видеть дона Рикардо.
– В такой час? Ты с ума сошел? Что это у тебя? – Он показал на крест. – Пистолет?
– Что-то в этом роде. Я могу подождать здесь? – спросил Далмау, кивая на сарай без дверей, где проходило его мучительное выздоровление.
Шестерка ухмыльнулся:
– Это твой дом.
Эмма привела в порядок нижнее белье, руками, по-быстрому, разгладила платье, занялась волосами. Тручеро, с уже застегнутой ширинкой, вынул расческу из внутреннего кармана пиджака и протянул ей. Эмма не стала ее брать, взбила прическу пальцами. Свидание было быстрым, на скорую руку, как и две предыдущие встречи с республиканским лидером: всегда в его кабинете, дверь заперта изнутри на засов, Ромеро отправлен куда-то по делам с наказом не возвращаться, пока не увидит, что вход свободен; они блудили на старом двуспальном диване, притулившемся у стены, непонятно зачем здесь оказавшемся, не иначе как для их любовных прыжков.
– Ты красавица, – нахваливал Тручеро, пальцем проводя по ее груди поверх одежды. – Богиня: Афина, Кибела… Испания!
– Не болтай чепухи, Хоакин, – оборвала его Эмма, убирая с груди его палец. Тот надул губы, будто ребенок, который вот-вот заплачет. – Хватит на сегодня, – добавила она и направилась к двери.
– Я хочу еще, – попытался Тручеро задержать ее.
– Мне нужно в туалет, – решительно заявила Эмма и добавила с иронией: – Не переживай, мы еще увидимся.
Она подмылась так тщательно, как могла. Тручеро не желал надевать резинки. «Я хочу ощущать тебя, чувствовать; проникать в твое лоно без посторонних помех, – распинался он, – а этот колпачок…» Через короткое время она его убедит или обяжет, ликовала про себя Эмма. Она это знала с самого первого дня, когда предстала перед ним в его кабинете полностью обнаженной. Он этого потребовал, но когда Эмма выпрямилась, гордая своим телом, лицо у республиканца опрокинулось, и она увидела, как одна за другой спадают