Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Борис Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Процитируем Степуна, чтобы понять, о чем идет конкретно речь:
Так как принцип формы - основа всякой культуры, то вряд ли будет неверным предположить, что религиозность, которой исполнена бесформенность русской равнины, есть затаенная основа того почвенного противления культуре, того мистического нигилизма, в котором в революцию погибли формы исторической России.
Вот об этом и речь: человека, родившегося в том или ином месте земной поверхности, его душу, а следовательно и культуру, из этой души растущую, формирует прежде всего ландшафт, то есть нечто предельно конкретное. Шпенглер блестяще продемонстрировал, что можно извлечь из понимания такой связи. Социально-экономические стороны любой данной культуры, сама ее история будут определяться этой первоначальной формовкой, этим пра-символом, как говорит Шпенглер, той или иной культуры. Настоящая история, говорит Шпенглер, лишена законов, но она отягчена судьбой. Склад этой судьбы как бы свернут в этих прафеноменах - и в истории только разворачивается:
Историческая окружающая среда других людей составляет часть их существа, и нельзя понять кого-либо, не зная его чувства времени, его идеи судьбы, стиля и степени сознательности его внутренней жизни. Что не обнаруживается здесь в непосредственных данных, то мы должны взять из символики внешней культуры.
Русский пра-символ, делающий столь резким отличие русской души от западной, «фаустовской», - равнина. Дальше нам остается только цитировать Шпенглера - и вдумываться в его текст:
Несоизмеримое различие фаустовской и русской души обнаруживается в некоторых словесных сочетаниях. Русское слово для немецкого Himmel - небо, то есть отрицание (не). Человек Запада смотрит вверх, русский смотрит вдаль, на горизонт. Так что порыв того и другого в глубину следует различать в том отношении, что у первого это есть страсть порыва во все стороны в бесконечном пространстве, а у второго - самоотчуждение, пока «оно» в человеке не сливается с безграничной равниной... Русская, безвольная душа, прасимволом которой предстает бесконечная равнина, самоотверженным служением и анонимно тщится затеряться в горизонтальном братском мире...
В русской мистике нет ничего от того устремленного вверх горения готики, Рембрандта, Бетховена, горения, которое может дойти до штурмующего небеса ликования. Бог здесь - это не глубина лазури, там, в вышине. Мистическая русская любовь - это любовь равнины... Русская «воля» ... значит прежде всего отсутствие долженствования, состояние свободы, причем не для чего-то, но от чего-то, и прежде всего от обязанности личного деяния.
Можно вспомнить, что сам Миронов, говоря о русской ментальности, делает точно такой же вывод, - его ни в коем случае нельзя назвать народником или нерассуждающим патриотом: вывод тот, что русский человек безответствен. Причем эта шпенглеровская интуиция о России находит у Миронова эмпирическое, на фактах основанное подтверждение. Миронов этот тезис выводит уже не из равнинного ландшафта, а из движения социальной истории. Но у Миронова подобные мысли и наблюдения остаются как бы сторонними основному исследованию - и уж никак неприменимыми к выводам из него: оптимистическим выводам, как мы помним.
Еще Шпенглер:
Отсутствие какой-либо вертикальной тенденции в русском жизнечувствовании... Русский начисто лишен отношения к Богу-Отцу. Его этос выражен не в сыновней, а в исключительно братской любви, всесторонне излучающейся в человеческой плоскости. Даже Христос ощущается как брат. Фаустовское, совершенно вертикальное устремление к личному совершенствованию представляется подлинному русскому тщеславным и непонятным.
Этой цитатой вводится тема христианства в наши размышления о России. В самом деле, о какой религиозности можно и следует говорить на этом равнинном, убегающем в горизонт пространстве? Здесь требуется религия, не формирующая личность, но растворяющая ее в некоем неразличенном единстве. По Шпенглеру, такой религией является как раз христианство, которое он относит к творческим выявлениям так называемой магической души. Христианство принадлежит к группе магических религий (туда же относятся иудаизм и ислам), особенность которых - постулирование некоего сверхиндивидуального начала, только принадлежностью к которому определяется истина и добро. Истина и добро не рождаются в усилии индивидуальной души, они всегда и только извлекаются из этого сверхличного принципа, из этого изначального консенсуса. Позднее русские религиозные философы говорили, что нельзя открыть истину, можно только быть в истине. Но к чему такая установка ведет в исторической, социо-культурной жизни? по крайней мере у русских, переживающих бытие в окружении бесформенной, горизонтальной равнины?
Ответ напрашивается сам собой и уже много раз давался вне Шпенглера или Бердяева. Впрочем, как раз последний дал термин, выразительно увязывающий особенности русской души с типом ее православной религиозности: христианство создало в русском человеке как господствующий тип - тип апокалиптического нигилиста. И равнинная бесформенность русской души, безответственная «воля», ею порождаемая, нашли в христианстве религиозно-моральную мотивировку.
На русской равнине христианству не противостоял какой-либо культурный принцип - как противостояло ему на Западе античное наследие. Тот же Бердяев говорил, что на почве православия в России не была решена проблема культуры. Это значит, строго говоря, что взятое само по себе христианство не есть культуротворческий принцип: тема, в которую уперлись лбом славянофилы. Ницше сделал это совершенно ясным, и в психологическом типе христианина, им описанном, мы узнаем прежде всего русского человека (да его «Антихрист» и есть рефлексия на Толстом и Достоевском). Христианство способно только оплодотворить и утончить существующие культурные патерны - если таковые существуют. Но привить культуру к христианскому складу души нельзя: она не от мира сего, а культура требует мирской установки. Знаменитый тезис «душа человеческая по природе христианка» требует коррекции: это русская душа по природе христианка. Петр, империя, петербургский период русской истории были попыткой эту душу окультурить. Результаты этих титанических усилий до сих пор остаются неясными. Во всяком случае культурным капитализмом не пахнет. Русские люди продолжают жить по образу птиц небесных и лилий полевых, причем это относится ко всем, даже к т.н. «новым русским».
Русский рок, русская судьба едва ли не исчерпывающе и с громадной поучительностью прослеживается на примере жизни одного очень известного человека. Этот человек, эта персонификация русской судьбы - Чехов.
Прежде всего, введем Чехова в обсуждаемый контекст. Для этого уместно будет вспомнить, что первая значительная вещь Чехова, написанная им в полную силу и в сознании окончательно выбранного писательского пути, вещь заявочная, декларативная - повесть «Степь». Русский гений не мог сказаться более представительно: чеховская повесть есть описание основного русского пра-феномена и пра-символа - бесконечной равнины, так сказать, формирующей русскую бесформенность.
Не удивительно поэтому, что основной, постоянно в глубине присутствующей, интимной темой Чехова является тема смерти. Бесформенность и бесконечность это и есть смерть. У древних греков было такое понятие - апейрон, беспредельное. Философ Анаксимандр говорил, что в апейроне вещи исчезают, наказанные за их нечестивость. Нечестивость - самое их существование в индивидуализированной форме, принцип индивидуации как таковой. Конечные формы неподлинны, подинна только целостность бытия, преодолевающая любые индивидуации (потом Гегель из этого сделает свою диалектику). Другими словами, подлинна не жизнь, а смерть. А русская равнина, чеховская степь - этот апейрон. Так что интуиция эта не специфически христианская, а общечеловеческая, - тут хоть дионисизм вспомни, хоть буддизм, но в России она выступала в христианском, так сказать, дискурсе.
Вот как звучит этот христианский дионисизм у Чехова:
Громадные пространства, длинные зимы, однообразие и скука жизни вселяют сознание беспомощности, положение кажется безнадежным, и ничего не хочется делать, - все бесполезно.
...Очевидно, счастье и правда существуют где-то вне жизни... Надо не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда будет хорошо...
Это даже не «Степь», а позднейший рассказ «В своем углу». Но у Чехова этот мотив, эта подспудная тема присутствует буквально везде, хотя бы и в модифицированной форме. Вы думаете, старый профессор в «Скучной истории» тоскует по «общей идее»? Нет, он думает о смерти как последней целостности, как разрешении и исполнении. А Вершинин с Тузенбахом и разговоры о небывалой жизни через двести-триста лет? А небо в алмазах дяди-Ванино? А Москва, Москва, Москва трех сестер? А «Мама, мы отдохнем»? Это русская христианская душа, томящаяся в земном плену, порывается улететь на небеса. Чеховская «Невеста» - Христова невеста.