Власть и наука - Валерий Сойфер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Экспертиза проводилась (опять для устранения каких-угодно неожиданностей) под присмотром все того же ставленника органов и Лысенко -- майора НКВД С.Н.Шунденко. Но то, как она работала и сколь стремительно не может не приниматься во внимание.
При перепроверке "Дела Вавилова" перед его посмертной реабилитацией военный прокурор Колесников вызывал для дачи показаний некоторых из членов этой "экспертной комиссии", и они столь же (а, может быть, и более) охотно рассказали, как все было на самом деле. А.К.Зубарев показал в июле 1955 года следующее:
"Экспертиза проводилась так: в 1941 году, когда уже шла война с немцами, меня и Чуенкова вызвал в НКВД майор Шунденко и сказал, что мы должны дать заключение по делу Вавилова. Подробности я уже не помню... Помню, однако, что целиком наша комиссия не собиралась и специальной исследовательской работы не вела... Однако, когда нам был представлен ГОТОВЫЙ ТЕКСТ ЗАКЛЮЧЕНИЯ (кто его составил, я не знаю), то я, как и другие эксперты, его подписал. НЕ ПОДПИСАТЬ В ТО ВРЕМЯ Я НЕ МОГ, ТАК КАК ОБСТОЯТЕЛЬСТВА БЫЛИ ТАКИЕ, что трудно было это не сделать" (/69/, выделено мной -- В.С.).
Спустя много лет, во время учебы в Тимирязевской сельскохозяйственной академии, мне пришлось не раз видеть академика ВАСХНИЛ И.В.Якушкина, человека чуть выше среднего роста, с бородкой клинышком и до бела седыми коротко остриженными волосами, ходившего всегда в одном и том же одеянии -- полугалифе и коричневом френче, наглухо застегнутом на все пуговицы (всё, как у Сталина). На френче висело несколько кружков с выдавленным силуэтом Сталина по чернёному золоту и пальмовой ветвью, прикрепленных к маленьким колодкам -- знаков лауреата Сталинской премии.
Якушкин производил на нас -- студентов -- впечатление недосягаемого мэтра, важного, величавого и мудрого. Его лекции были пышно обставлены, показывалось много красочных таблиц, демонстраторы и ассистенты сновали туда и сюда.
Но уже в конце 1955 года как рукой сняло вальяжность мэтра. Он стал рассеян и забывчив. Не раз студенты заставали его -- часто далеко за полночь -- шагающим по Лиственничной аллее, центральной артерии Тимирязевки, связывающей академию с городом, -- то в глубокой задумчивости, то, напротив, в непонятном возбуждении. Шел академик непременно в своем строгом френче с бляхами неоднократного сталинского лауреата, но, порой... в одних кальсонах. Стали поговаривать, что старик выживает из ума.
Невдомек нам тогда было, что дело вовсе не в старости. Его начали вызывать на допросы в прокуратуру, где он вынужден был давать объяснения по поводу своих же старых доносов, по которым многих из его коллег арестовали. Были среди его доносов, как мы теперь знаем, и доносы на Николая Ивановича Вавилова. Эти мука и страх перед возможной расплатой за содеянное подтачивали силы Якушкина, лишая его сна и памяти. Недолго он протянул14.
Но главного гонителя Вавилова -- Трофима Лысенко на допросы не таскали: он самолично грязную работу не делал. По его указке действовали якушкины, шунденки, чуенковы, хваты. Благо, таких "хватов" всегда было много.
Однако, несмотря на вызовы экспертов к Шунденко и поторапливание Хвата, начальство не стало дожидаться вердикта комиссии: суд состоялся 9 июля и рассмотрел дело обвиняемых до того, как заключение экспертов попало в руки Хвата. Спешка действительно была.
Лишь за день до суда Вавилов смог увидеть из переданных ему следователем материалов, что ему инкриминируют самое страшное -- измену Родине, шпионаж, контрреволюционную деятельность, а не только вредительство в системе ВАСХНИЛ. Он сразу же письменно опротестовал эти обвинения. Состоявшийся на следующий день суд не занял и пяти минут. Вавилов заявил протест по всем пунктам обвинения:
"... как при подписании протокола следствия за день до суда, когда мне были предъявлены впервые материалы показаний по обвинению меня в измене Родине и шпионаже, так и на суде, продолжавшемся несколько минут, в условиях военной обстановки, мною было заявлено категорически о том, что это обвинение построено на небылицах, лживых фактах и клевете, ни в коей мере не подтвержденных следствием" (71).
Протесты Вавилова не были приняты во внимание. Суд объявил, что все пункты обвинения признаны доказанными, и приговорил подсудимого к высшей мере наказания -- расстрелу. Вавилов написал прошение о помиловании.
А в это время власти продолжали играть (для кого? -- вот ведь загадка!) комедию с правосудием. Нарком Берия обратился в Президиум Верховного Совета СССР с петицией о замене Вавилову смертной казни длительным сроком заключения. Дескать, закон суров, но сердце палачей милости просит.
"1 августа 1941 года, то-есть спустя три недели после приговора, мне было объявлено в бутырской тюрьме Вашим уполномоченным от Вашего имени, -- писал Вавилов из саратовской тюрьмы Лаврентию Берия 25 апреля 1942 года, -- что Вами возбуждено ходатайство перед Президиумом Верховного Совета СССР об отмене приговора по моему делу и что мне будет дарована жизнь" (72).
Просьба Берии была вроде бы милостиво удовлетворена. Во всяком случае, из того же вавиловского письма 1942 года можно узнать:
"4 октября 1941 года по Вашему распоряжению я был переведен из Бутырской тюрьмы во Внутреннюю тюрьму НКВД и 5 и 15 октября имел беседу с Вашим уполномоченным о моем отношении к войне, к фашизму, об использовании меня как научного работника, имеющего большой опыт. Мне было заявлено 15 октября, что мне будет предоставлена полная возможность научной работы как академику и что это будет выяснено окончательно в течение 2--3 дней. /Однако/ в тот же день, 15 октября 1941 года, через три часа после беседы, в связи с эвакуацией, я был этапом направлен в Саратов в тюрьму ╧1, где за отсутствием в сопроводительных бумагах документов об отмене приговора и о возбуждении Вами ходатайства об его отмене, я снова был заключен в камеру смертников, где и нахожусь по сей день" (73).
Вавилов не мог знать, что случилось в тот день и ночь, и, наверно, рассматривал внезапный перевод из Московской тюрьмы в Саратовскую как следствие распрей из-за его личной судьбы. Но дело было в другом. В те сутки решалась судьба Москвы, а, может быть, и России.
К вечеру 14 октября Сталину доложили страшную весть: немцы подошли вплотную к Москве. Л.М.Каганович отдал распоряжение закрыть и демонтировать метро (метрополитен, действительно, закрыли, на некоторых станциях стали разбирать эскалаторы). В крупных ведомствах жгли архивы. В Москве началась паника.
Во дворе Дома ученых выстроилась очередь за получением путевок сотрудниками Академии наук СССР (по списку!) для посадки в эшелон, уходящий ночью из Москвы. Выдачу путевок поручили двум женщинам-биологам -- Милице Николаевне Энгельгардт-Любимовой и ученице Вавилова -- Александре Алексеевне Прокофьевой-Бельговской. Вот, что вспоминала об этом дне Прокофьева-Бельговская в день ее 80-летия:
"Мы скоро раздали заготовленные путевки, но очередь стояла огромная, и мы видели, что в ней были и известные нам ученые и просто люди, ждущие помощи. Милица Николаевна придумала такой выход: мы напечатали на простых листах еще груду путевок, поставили на них печати АН и раздавали еще несколько часов.
Я вернулась домой без сил и прямо в пальто упала на диван. Разбудил меня несмолкаемый телефонный звонок. Я встала как в тумане, подняла трубку и услышала голос брата, полковника Военной Академии механизации и моторизации имени Сталина. Брат сказал мне: "Сейчас же иди на Курский вокзал, я буду ждать тебя на ступеньках у главного входа".
Когда я добралась до Курского, я увидела, что вся огромная площадь занята женщинами, детьми, стариками. Был страшный мороз, люди замерзали, дети плакали, стоял гомон, но все были покорны и тихи. Меня удивила эта рабская покорность тысяч людей, ждущих эшелоны15.
Вокзал был оцеплен солдатами, наверно, сотней или двумя солдат, растянувшихся цепочкой, и на площади тысячи людей.
Я пробралась к этой цепи, и со ступенек вокзала брат увидел меня и провел внутрь. А в вокзале было тихо, сиял свет, высшее начальство с женами стояли кучками, кое-где даже слышался смех, видимо, рассказывали анекдоты. На платформе у вагонов я увидела разодетых дам, некоторые были в мехах. В вагоны грузили добротные ящики, с наклейками "Осторожно, хрусталь", "Осторожно, не кантовать, картины". Солдаты бережно пронесли рояль...
Я часто думаю, что такое народ и что такое элита. И тогда и сейчас я считала и считаю, что разграничение на народ и элиту до добра не доведет. И поэтому рабское терпение народа меня до сих пор удивляет. Ведь там, на площади, народ мог войти и в вокзал, и в этот полупустой эшелон, загружаемый хрустальными люстрами и картинами..." (75).
В ночь на 16 октября из Москвы были срочно, панически эвакуированы многие государственные учреждения. Дорога на Горький была забита автомашинами, вывозившими тех, кто мог претендовать на место в этих машинах.