Шкура литературы. Книги двух тысячелетий - Игорь Клех
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во всем этом имеется большой простор для моральных суждений – и Наполеону не раз вменяли в вину совершение различного рода преступлений. Однако нельзя не признать, что, как бы ни относиться к нему и его деяниям, Наполеон не был малодушен или бесчестен, понимал толк в величии, умел нести бремя славы и играть роль вождя. Он не отрицал своего тщеславия, дурных поступков и жестоких решений, бывал вспыльчив и доходил до рукоприкладства, в картах мухлевал, узаконил систематическую фальсификацию баланса военных потерь (что сегодня покрывается эвфемизмом «пропагандистская война»), презирал человеческую породу, но старался быть справедливым тираном – и его за это любили. Его опыт практического познания людей и управления ими был огромен. Хотя даже такой почитатель Бонапарта, как Стендаль, не мог назвать его человеком образованным:
«В беседах императора его невежество обычно не обнаруживалось; во-первых, он управлял разговором, а во-вторых, он с чисто итальянской ловкостью никогда не выдавал своего невежества неосторожным вопросом или необдуманным замечанием. (Та же изумительная ловкость проявляется в разговоре дикарей, всегда настороженно следящих за тем впечатлением, которое они производят на человека.)».
При этом Наполеон обладал большими математическими способностями, познаниями в военной истории, феноменальной памятью и физической неутомимостью. Но главной его способностью была смекалка – сочетание непробиваемого здравого смысла с быстротой соображения, а главным талантом – решительность, граничащая с дерзостью. В годы нищенской юности в военном училище он баловался литературой, позднее – либо диктовал, либо позволял за собой записывать (последовавшие за ним на остров Святой Елены Лас Каз, Монтолон, Бертран и другие бонапартисты исписали таким образом тысячи страниц и выпустили книги, по сей день не переведенные на русский язык). Временами сжатый и энергичный стиль Наполеона достигает благородной простоты и ясности латинской речи, недосягаемым образцом которой являлись для него «Записки» Юлия Цезаря (по его примеру, Наполеон часто говорит о себе в третьем лице).
По свидетельству одного из современников, Наполеон впервые прочитал Новый Завет, уже находясь на острове Святой Елены (аббат будто бы случайно «забыл» Библию на его столике). Суждение бывшего императора об Иисусе Христе настолько поразительно, что его стоит привести.
«Вряд ли, конечно, это был человек, – сказал Наполеон озадаченно, – людей я знаю».
Правда, по свидетельству другого мемуариста, в состоянии раздражения Бонапарт относил Христа к числу тех религиозных фанатиков, которых ему не раз приходилось в Египте приговаривать к расстрелу.
Сам Наполеон, безусловно, являлся видной исторической фигурой, возомнившей себя игроком – скорее всего, точеным ферзем из слоновой кости.
Письма Пушкина как источник
Напрашивается вопрос: чего? Трудно ответить. Просто – источник, ключ.
Есть лицемеры, требующие не лезть в частную жизнь Пушкина, желающие сохранить это право за собой, подобно акционерам анонимного ТОО (т. е. в случае краха отвечающие только своей долей вклада, но не всей полнотой достояния). Сколько в этом разумного охранительства и сколько привилегированной спеси, пусть решит каждый для себя. Потомки недолго раздумывали, прежде чем запустить свой нос в переписку поэта. Со смертью поэта жизнь его и все, поддающееся документированию в ней, автоматически становится общим достоянием всех оставшихся в живых, и то, что было в высшей степени предосудительным и доводило поэта до бешенства, когда в его переписке гостил нос почтмейстера Булгакова, III отделения и двух русских царей, последовательно, – все это естественным и само собой разумеющимся образом уже спустя одно поколение перестает быть предосудительным для распоследнего читателя, только вчера утвердившегося на задних конечностях. И так и должно быть. Это прекрасно понимал Пушкин, который в противном случае позаботился бы о большей своей бесследности в русской истории, вплоть до уничтожения бумаг, подобно Гоголю. В юридически более зрелых обществах вопрос с письмами разрешается так, что письмо является имуществом адресата, но интеллектуальной собственностью отправителя, и на него распространяется действие авторского права еще на пятьдесят лет после смерти последнего. Режим более чем щадящий.
Вот уже двести лет как натянута гигантская птицеловная сеть для уловления той порхающей стаи, что зовется у нас «Пушкин». Почему столь неодолимо притягательной для русского человека оказалась, в частности, личная жизнь Пушкина? Почему даже поморский простолюдин, а то и крестьянин, на своем цокающем наречии слагали травестийно-мелодраматические, истинно комические сказания на темы перипетий судьбы Пушкина? Ответ очень прост. Но лучше начать издалека. Отвечать будет Джойс.
Затевая своего «Улисса», Джойс лукаво, как змий, допрашивал в цюрихских кафе собутыльников: какого исторического героя, какой мужской характер назовут они, который обладал бы полнотой человеческих воплощений и характеристик? И сам отвечал – рядом с Одиссеем поставить некого.
Ахилл – герой, Александр – завоеватель, Моисей – законодатель, Христос – Учитель, но все богатство и разнообразие человеческих мужских ипостасей и ролей пересекается более всего в личности царя Итаки, в его судьбе. Он и воин, и изобретатель, и скиталец, и сын, и отец, и муж, и любовник, и нищий, и мститель, и царь, не уклоняющийся по пути домой ни от одного из испытаний и вызовов судьбы, дерзко и мужественно играющий с нею.
Другого спектра, но подобная полнота в наиболее выраженном виде в русском мире встречается именно в личности Пушкина. Плюс еще одно: ОН ТОТ «ОДИССЕЙ», КОТОРЫЙ ПРИ ЭТОМ ОКАЗАЛСЯ БЫ ЕЩЕ И СОБСТВЕННЫМ «ГОМЕРОМ». Или иначе: если представить его сочинения в виде «Илиады», то, пока им составлялась и записывалась эта книга, сама жизнь написала еще и его «Одиссею», мерой искусства часто не уступающую первой, и вскоре разнесенную рапсодами и офенями по самым удаленным уголкам огромной страны, – или российской ойкумены, что тож. Жизнь Пушкина оказалась построена по законам искусства, что позволило ей так глубоко проникнуть в ткани отечественной исторической жизни, достигнув ее хтонических оснований, нечто выведать у судьбы, заговорив в слове игру определяющих ее ход стихий. Его поэтический подвиг дал русским опору в самих себе – в глубине собственного духа. Конечно, за такие вещи надо платить. То, за что не заплачено, превращается при свете дня, как «золото фей», в мусор и труху.
В жизни американского и других протестантских сообществ – в школах, на ТВ, в судах – немало времени уделяется чему-то вроде прикладной этики – разбирательству и обсуждению непростых и амбивалентных жизненных ситуаций на конкретных примерах. Подобной сколько-нибудь заметной практики, если не считать школьных уроков литературы, у нас не было и нет. Сколь блаженны потому ученики, учителя, домохозяйки, на свой страх и риск соприкоснувшиеся с личной жизнью Пушкина, начавшие в ней копаться, – пусть из самых случайных, неясных и даже сомнительных побуждений, – в жизни несовершенной, грешной, внутренне противоречивой, и все же столь адогматичной, исторически проявленной, полнокровной, ориентированной на свободу и просветление человеческой природы, превзошедшей обстоятельства и претворившей дряблую участь в мускулистую судьбу. Допущенный внутрь сознания, попросту говоря, полюбленный Пушкин способен стать стимулом и компенсацией за нашу малую способность к творчеству, за ослабленный или дезориентированный жизненный инстинкт. Конкретнее.
Жизнь Пушкина вбрасывает нас сразу в роковой треугольник меж трех царей: это Царь – Пушкин – «пушки с пристани палят, кораблю пристать велят», – «веселое», громкое, артиллерийское имя (а ведь «пушка с ядрами» заключает в себе еще и эротический фаллический смысл, – прости, читатель!..), имя, будто долгожданный пароль, пробудившее от тяжкого дневного сна Россию, растормошившее и разогревшее ее;
в отличие от спящей царевны Натальи, – этимологически: Природы, Натуры, – к тому же Гончаровой, с Полотняного Завода, с талией, как горлышко кувшина, бывшей «первой красавицею России», балолюбивой и слегка косенькой, – т. е. глядящейся в себя, – рослее Пушкина;
под стать ей был только третий из царей, – собственно царь, Император Николай, танцор в сапожищах, прагматик. Как для императора, впрочем, ума у него было довольно – не повесить пятерых декабристов на одной перекладине он просто не мог. Кто утверждает обратное, не смыслит ничего ни в царствовании, ни в истории, и не только российской.
Производя Пушкина в камер-юнкеры, император пытался закрепить за собой главенствующее положение Отца, чтоб обеспечить себе «право первого танца» с Натальей Николаевной. Но об этом позже.