«Мой бедный, бедный мастер…» - Михаил Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красавица, улыбаясь, сверкнула зубами, и мохнатые ее ресницы дрогнули.
— А под вашею полною достоинства личиною,— отнесся артист к Дунчилю,— скрывается жадный паук и поразительный охмуряло и врун. Вы извели всех за полтора месяца своим идиотским упрямством! Ступайте же теперь домой, и пусть тот ад, который устроит вам ваша супруга, будет вам наказанием.
Тут супруга Дунчиля воскликнула: «О, негодяй…», а Дунчиль качнулся и едва не упал, если бы чьи-то услужливые руки не подхватили его под руки. Но тут рухнул внезапно черный занавес спереди и скрыл всех бывших на сцене.
Бешеные рукоплескания потрясли зал так, что Никанору Ивановичу показалось, будто запрыгали огни в люстре. А когда передний черный занавес ушел вверх, на сцене оказался артист в одиночестве. Он сорвал второй залп рукоплесканий, раскланялся и заговорил:
— Вот, вы видели в лице этого Дунчиля типичного осла. Ведь я же говорил на прошлой нашей программе, что хранение валюты является бессмыслицей. Использовать он ее не может ни при каких обстоятельствах, уверяю вас. Он получает приличное жалование, чудно зарабатывает. Так вот нет же: вместо того чтобы тихо, мирно, без всяких неприятностей сдать валюту и камни, добился-таки корыстный болван того, что был разоблачен при всех и нажил крупнейшую семейную неприятность. Итак, кто сдает? Нет желающих? В таком случае следующим номером нашей программы известный артист драмы Бурдасов Илья Потапович исполнит отрывки из «Скупого рыцаря» поэта Пушкина!
Обещанный Бурдасов не замедлил появиться на сцене и оказался пожилым, бритым, во фраке и белом галстухе.
Без всяких предисловий он скроил мрачное лицо, сдвинул брови и заговорил ненатуральным голосом, глядя на золотой колокольчик:
— Как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь развратницей лукавой…
Далее Бурдасов рассказал о себе много нехорошего. Никанор Иванович, очень помрачнев, слышал, как Бурдасов признавался в том, что какая-то несчастная вдова, воя, стояла перед ним на коленях под дождем, но не тронула черствого сердца артиста. Никанор Иванович совсем не знал до этого случая поэта Пушкина, хоть и произносил, и нередко, фразу: «А за квартиру Пушкин платить будет?», и теперь, познакомившись с его произведением, сразу как-то загрустил, задумался и представил себе женщину с детьми на коленях и невольно подумал: «Сволочь этот Бурдасов!» А тот, все повышая голос, шел дальше и окончательно запутал Никанора Ивановича, потому что вдруг стал обращаться к кому-то, кого на сцене не было, и за этого отсутствующего сам же себе отвечал, причем называл себя то «государем», то «бароном», то «отцом», то «сыном», то на «вы», а то на «ты».
Понял Никанор Иванович только одно, что помер артист злою смертью, прокричав: «Ключи! Ключи мои!», повалившись после этого на пол, хрипя и срывая с себя галстух.
Умерев, он встал, отряхнул пыль с фрачных коленей, поклонился, улыбнувшись фальшивой улыбкой, и при жидких аплодисментах удалился, а конферансье заговорил так:
— Ну-с, дорогие валютчики, вы прослушали в замечательном исполнении Ильи Владимировича Акулинова [15] «Скупого рыцаря». Рыцарь этот надеялся, что резвые нимфы сбегутся к нему и произойдет еще многое приятное в этом же роде. Но, как видите, ничего этого не случилось, нимф никаких не было, и музы ему дань не принесли, и чертогов он никаких не воздвиг, а, наоборот, кончил он очень скверно, помер от удара на своих сундуках с валютой. Предупреждаю вас еще раз, что и с вами будет так же плохо, а может быть, и еще хуже, если вы не сдадите валюты!
И тут в лампах загорелся зловещий фиолетовый свет, отчего лица у зрителей стали как у покойников, и во всех углах закричали страшные голоса в рупорах:
— Сдавайте валюту! Сдавайте!
Поэзия ли Пушкина произвела такое впечатление или прозаическая речь конферансье, но только, когда зал осветился опять светом обычным, раздался застенчивый голос:
— Я сдаю валюту!
— Милости прошу на сцену,— вежливо сказал конферансье, заслоняя снизу рукою лицо от рампы.
И на сцене оказался маленького роста белокурый гражданин, не брившийся, судя по лицу, около трех недель.
— Ваша фамилия, виноват? — очень вежливо осведомился конферансье.
— Канавкин Николай,— застенчиво сказал появившийся.
— А! Молодец, Канавкин Николай! — воскликнул конферансье.— Я всегда это утверждал! Итак?..
— Сдаю,— тихо сказал молодец Канавкин.
— Сколько?
— Тысячу долларов и двадцать золотых десяток.
— Браво! Все, что есть?
Ведущий программу уставился прямо в глаза Канавкину, и Никанору Ивановичу даже показалось, что из глаз артиста брызнули лучи, пронизывающие Канавкина насквозь, подобно рентгеновским. В зале перестали дышать.
— Верю! — наконец воскликнул артист, гася свой взор.— Верю! Смотрите: эти глаза не лгут! Ведь сколько раз я говорил вам всем, что основная ваша ошибка в том, что вы недооцениваете значение глаз человеческих. Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза — никогда. Вам задают внезапный вопрос, вы вздрагиваете, и вздрагиваете даже неприметно для вопрошающего, вы в одну секунду соображаете, что нужно сказать, чтобы скрыть истину, и говорите, и весьма убедительно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнется, но, увы, поздно! Встревоженная вопросом истина со дна души прыгает на мгновение в глаза, и все кончено. Она замечена, вы пойманы!
Произнеся, и с большим жаром, эту очень убедительную речь, артист ласково спросил у Канавкина:
— Ну, где же спрятаны?
— У тетки моей, Пороховниковой, на Пречистенке…
— А! — вскричал артист.— Это… постойте… у Клавдии Ильиничны, что ли?
— Да,— застенчиво ответил Канавкин,— в переулке…
— Ах, да, да, да! Маленький особнячок, напротив палисадничек? Как же, знаю! А куда же вы их там засунули?
— В погребе, в коробке из-под Эйнема.
Гул прошел по залу, артист всплеснул руками.
— Видали ли вы что-либо подобное? — вскричал он.— Да ведь деньги же там заплесневеют, отсыреют! Мыслимо ли таким людям доверить валюту? А? Чисто как дети, ей-богу!
Канавкин и сам понял, что проштрафился, и повесил хохлатую голову.
— Деньги,— продолжал артист,— должны храниться в госбанке, в сухих, специальных, хорошо охраняемых помещениях, а отнюдь не в теткином погребе, где их могут попортить крысы! Стыдно, Канавкин!
Тот уж просто не знал, куда деваться, и только колупал пальцем борт своего засаленного пиджачка.
— Ну ладно,— смягчился конферансье,— кто старое помянет…— и добавил неожиданно: — Да, кстати: за одним разом чтобы… у тетки у самой… ведь тоже есть? А!
Канавкин, никак не ожидавший такого оборота дела, дрогнул, и наступило молчание.
— Э, Канавкин! — укоризненно-ласково заговорил конферансье.— А я-то хвалил его! А он, на-те, взял да и засбоил! Нелепо это, Канавкин! Ведь говорил же я только что про глаза. Ну и видно, что у тетки есть валюта! Ну, чего ты меня зря терзаешь?
— Есть! — залихватски крикнул Канавкин.
— Браво! — крикнул конферансье.
— Браво! — страшным ревом отозвался зал.
Когда утихло, конферансье торжественно поздравил Канавкина, пожал ему руку, предложил отвезти в город в машине домой и в этой же машине приказал кому-то, высунувшемуся из-за кулис, заехать и доставить в женский театр тетку Клавдию Лукиничну [16].
— Да, я хотел спросить, тетка-то не говорила, где свои прячет? — осведомился конферансье, любезно предлагая Канавкину папиросу и зажженную спичку. Тот, закуривая, усмехнулся как-то тоскливо.
— Верю, верю,— отозвался артист,— эта старая сквалыга не то что племяннику, черту не скажет этого. Ну, что ж, попробуем нашими программами пробудить в ней понимание вещей истинных. Быть может, еще не все струны сгнили в ее ростовщичьей душонке. Всего доброго, Загривов! [17]
И счастливый Канавкин исчез, а артист осведомился, нет ли еще желающих сдать валюту, и получил в ответ молчание.
— Чудаки, ей-богу,— пожав плечами, сказал артист, и занавес скрыл его.
Лампы погасли, некоторое время была тьма, и во тьме нервный тенор пел в рупоре:
«Там груды золота лежат, и мне они принадлежат…»
Откуда-то издалека донесся аплодисмент.
— В женском театре дамочка какая-то сдает,— пояснил огненнобородый Никанору Ивановичу и, вздохнув, прибавил: — Эх, кабы не гуси мои! У меня, мил человек, гуси бойцовые. Подохнут они, боюсь, без меня. Птица боевая, нежная, требует ухода… Эх, кабы не гуси! Пушкиным-то меня не удивишь… {213}— И он опять завздыхал.
Тут зал осветился поярче, и вдруг из всех дверей посыпались в зал повара в белых колпаках и халатах с разливными ложками в руках. Поварята втащили в зал чан с супом и лоток с нарезанным черным хлебом. Зрители оживились.