«Мой бедный, бедный мастер…» - Михаил Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гость умолк. Новый Иван сочувствовал гостю, сострадал ему.
А тот кивал в душевной муке воспоминаний головой и говорил с жаром и слезами:
— Нет… Я верю, я знаю, что вспоминала она меня всякий день и страдала… Бедная женщина! Но она страдала бы гораздо больше, если бы я появился перед нею такой, как я был! Впрочем, теперь она, я полагаю, забыла меня. Да, конечно…
— Но вы бы выздоровели…— робко сказал Иван.
— Я неизлечим,— глухо ответил гость,— я не верю Стравинскому только в одном: когда он говорит, что вернет меня к жизни. Он гуманен и просто утешает меня. Не отрицаю, впрочем, что мне теперь гораздо лучше.
Тут глаза гостя вспыхнули, и слезы исчезли, он вспомнил что-то, что вызвало его гнев.
— Нет,— забывшись, почти полным голосом вскричал он,— нет! Жизнь вытолкнула меня, ну так я и не вернусь в нее. Я уж повисну, повисну…— Он забормотал что-то несвязное, встревожив Ивана. Но потом поуспокоился и продолжал свой горький рассказ.
— Да-с… так вот, летящие ящики, ночь, мороз и… куда? Я знал, что эта клиника уже открылась, и через весь город пешком пошел… Безумие. За городом я, наверно, замерз бы… Но меня спасла случайность, как любят думать… Что-то сломалось в грузовике, я подошел, и шофер, к моему удивлению, сжалился надо мною… Машина шла сюда. Меня привезли… Я отделался тем, что отморозил пальцы на ноге и на руке, но это вылечили.
И вот я пятый месяц здесь… И знаете, нахожу, что здесь очень и очень неплохо. Не надо задаваться большими планами. Право! Я хотел объехать весь земной шар под руку с нею… Ну что ж, это не суждено… Я вижу только незначительный кусок этого шара… Это далеко не самое лучшее, что есть на нем, но для одного человека хватит… Решетка, лето идет, на ней завьется плющ, как обещает Прасковья Васильевна. Кража ключей расширила мои возможности. По ночам луна… ах… она уходит… Свежеет, ночь валится через полночь… Пора… До свидания!
— Скажите мне, что было дальше, дальше,— попросил Иван,— про Га-Ноцри…
— Нет,— опять оскалившись, отозвался гость уже у решетки,— никогда. Он, ваш знакомый на Патриарших, сделал бы это лучше меня. Я ненавижу свой роман! Спасибо за беседу.
И раньше чем Иван опомнился, с тихим звоном закрылась решетка, и гость исчез.
Глава XIV {207}
Слава петуху! {208}
В то время как вдали за городом гость рассказывал поэту свою несчастную повесть, Григорий Данилович Римский находился в ужаснейшем настроении духа.
Представление, если, конечно, представлением можно назвать все безобразие, которое совершилось в театре Варьете, только что закончилось, и две с половиною тысячи народу вытекали из узких выходов здания в великом возбуждении.
Созерцать почтенного Аркадия Аполлоновича с громадной шишкой на лбу, присутствовать при неприятном скандальном протоколе, слушать глупые вопли супруги Аркадия Аполлоновича и дерзкой его племянницы было настолько страшно и мучительно, что Григорий Данилович бежал в свой кабинет.
Дело было, натурально, не в одном избиении Семплеярова, представляющем лишь звено в цепи пакостей сегодняшнего дня и вечера. Римский прекрасно соображал, что завтра придется отчитываться по поводу совершенно невероятного спектакля, учиненного в Варьете страннейшей группой артистов.
Первая мысль Римского была, естественно, о том, насколько он сам защищен в этом вопросе. Внешне, казалось бы, достаточно. Заведующий программами в отделе театральных площадок Ласточкин утвердил программу, афиша была проверена и надлежащим образом подписана; наконец, приглашал этого Воланда все тот же проклятый Степа, бич и мучение театра. Все это было так, но тем не менее то ярость, то ужас поражали душу финдиректора. Он был опытным человеком и понимал превосходно, что завтра, не позже, ему придется расхлебывать жуткое месиво, несмотря на то, что по форме все было соблюдено как следует.
И говорящий на человеческом языке кот был далеко не самым страшным во всем этом! Чего стоило исчезновение Лиходеева, затем исчезновение Варенухи! Боже мой! А переодевание публики на сцене, а денежные бумажки? А драка на галерке? Семплеяров, лица милиции, дикое и никем не разоблаченное оторвание головы у конферансье, которого пришлось отправить в психиатрическую лечебницу! Что же это такое?! Но это далеко не все. Римский сам видел, как публика расходилась с этими самыми червонцами в руках. Они и на пороге здания ничуть не превратились в дым или еще во что бы то ни было! Фокус этот можно было считать переходящим всякие границы дозволенного. А ну как публика начнет испытывать… Римский побледнел.
А что он мог сделать? Войдите в его положение! Прервать представление? Как? Каким способом? А завтра что будет? Боже мой! Завтра!
Финдиректор хорошо знал театральное дело. Он знал, что эти две с половиной тысячи человек сегодня же ночью распустят по всей Москве такие рассказы о сегодняшнем небывалом представлении, что… ужас, ужас!
И завтра с десяти часов утра, нет, не с десяти, а с восьми… да, черт возьми, с шести! — на Садовой к кассам Варьете станет в очередь две тысячи человек, да не две, а пять тысяч! Он сам видел, как возбужденные люди барабанили кулаками в закрытое окно кассы, как они спрашивали у дурацки-растерянно улыбающихся капельдинеров, в котором часу завтра открывается касса. Он сам, продираясь в кипящей толпе расходящихся к своему кабинету, видел уже четырех барышников, которые, как коршуны, прилетели к ночи в театр, узнав о том, что в нем творится. И даже если представить себе, что все, собственно, благополучно и представление завтра состоится, то первое и основное, что должен он сделать, это сейчас же связаться с милицией по телефону и вызывать к театру завтра с утра очень значительный конный наряд!
Но, конечно, и речи быть не может о том, что такое представление может завтра состояться! Стало быть, конная милиция сама собой, а спектакль тем не менее снимать! Но где же Варенуха?
Воспаленными глазами глядел Римский на червонцы, лежащие перед ним (их было шесть штук), и ум у него заходил за разум. Снаружи несся ровный гул. Публика потоками выливалась на улицу. До чрезвычайно обострившегося слуха финдиректора вдруг донеслась прорезавшая шум отлива отчетливая милицейская трель. Сама по себе она уже никогда не сулит ничего приятного. А когда она повторилась и к ней в помощь вступила другая, более властная и продолжительная, а к ним присоединился явственно слышный гогот и даже мерзкое улюлюканье, финдиректор сразу понял, что на улице совершилось еще что-то и скандальное, и пакостное. И что это что-то, как бы ни хотелось отмахнуться от этого, находится в теснейшей связи с чертовым сеансом черного мага и его помощников. И финдиректор ничуть не ошибся. Лишь только он глянул в окно, лицо его перекосило, и он не прошептал, а прошипел:
— Я так и знал!
Он увидел в ярком свете сильнейших уличных фонарей даму в одной сорочке и панталонах фиолетового цвета. На голове у дамы, правда, была шляпочка, а в руках зонтик.
Вокруг этой дамы, находящейся в состоянии исступления, то приседающей, то порывающейся бежать куда-то, волновалась толпа, издавая тот самый хохот, заставивший финдиректора вздрогнуть даже сквозь стекла.
Возле дамы метался какой-то гражданин, сдирающий с себя летнее пальто и от волнения никак не справляющийся с рукавом, в котором застряла рука.
Тут крики и ревущий хохот донесся и из другого места, именно от бокового левого подъезда, и, повернув туда голову, Григорий Данилович увидел вторую даму в розовом белье и без зонтика. Та прыгнула с мостовой на тротуар, стремясь скрыться в подъезде, но из подъезда еще вытекала публика, и бедная жертва своего собственного легкомыслия прыгала на одном месте, мечтая только о том, чтобы провалиться сквозь землю. Милиционер устремлялся к несчастной, обманутой гнусным гипнотизером Фаготом, сверля воздух свистом, за милиционером бежали развеселые молодые люди в кепках. Они тыкали пальцами и испускали хохот и улюлюканье.
Усатый худой лихач подлетел к первой раздетой и с размаху осадил костлявую разбитую лошадь. Лицо усача радостно ухмылялось.
Римский вдруг стукнул себя кулаком по голове, плюнул и отскочил от окна.
Он посидел некоторое время у стола, невольно прислушиваясь к улице. Свист в разных точках площади достиг высшей силы, а потом стал спадать. Скандал, к удивлению Римского, ликвидировался как-то неожиданно быстро.
Настала пора действовать, приходилось пить горькую чашу ответственности. Аппараты были исправлены во время третьего отделения, надо было звонить, просить помощи, сообщить о происшествиях, снимать с себя ответственность. Это было ужасно, и печальными и злобными глазами глядел финдиректор на диск аппарата с цифрами. Надо, однако, сказать, что останавливал его руку, как это ни странно, вовсе не страх неприятных служебных разговоров, от них уйти было нельзя, дело зашло слишком далеко, а что-то другое. Но что? А вот какой-то беззвучный голос, внушавший ему, даже не шепчущий,— «не звони!» Звонить надо, а голос — «не звони». Два раза расстроенный директор клал руку на трубку и дважды ее снимал. И вдруг в мертвой тишине кабинета сам аппарат разразился звоном прямо в лицо Римскому, и тот вздрогнул и похолодел. «Что с моими нервами?!» — подумал финдиректор и трясущейся рукой поднял трубку.