О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот смутный период наших отношений мы стали бывать в ресторанах. До того верхом нашей советской жизни были кафе-мороженое или — днем — «Националь» с яблочным паем, «Красный мак» с трехслойным пломбиром. Рестораны возникли в какой-то мере из желания Даши показать себя — ее появление в зале вызывало заметный переполох, кроме того, она любила танцевать, а главное — избавлялась от квартиры в Подколокольном, которую возненавидела. Не надо думать, что мы стали ресторанными завсегдатаями, для этого у нас просто не было денег, но я помню два посещения довольно дорогого «Метрополя» с бассейном, где плавали рыбы, и коктейль-баром и несколько визитов в менее аристократическую и более доступную «Москву». Даша не возражала, если с нами ходил Оська. Одет он был лучше меня, а спокойной развязностью и умением обходиться с официантами превосходил на голову. Танцевал я в ресторанах почему-то хуже, чем на ваммовской площадке, — опять же застенчивость, и мне куда больше удовольствия доставляло смотреть, как танцуют Даша и Оська.
«Москва» нам нравилась еще и потому, что там пел с джазом Аркадий Погодин, обладавший на редкость приятным, душевным тенором. Очевидно, для оперы голоса ему чуть не хватало, но я не понимаю, почему он не сделал ослепительной концертной карьеры. У нас не было и нет такого камерного певца. И по прошествии стольких лет я с ностальгической тоской ставлю его заигранную пластинку с любимыми песнями «Что ж ты опустила глаза», «Быть тебе только другом» и самой трогающей — «Расставанье», которые он исполняет под дивный аккомпанемент моих покойных друзей, великих гитаристов-цыган: Полякова, Ром-Лебедева, Мележко.
Я смотрю на Дашу и Оську, оба элегантны, изящны, Оське не мешало бы чуть больше роста, особенно с такой крупной партнершей, но смотрятся они все равно лучше всех.
Сегодня мы должны с тобой расстаться,Но как мне дорога сегодня ты!..
Мелодия обрывается одновременно с последним словом, ни одного лишнего такта, и этим утверждается непреложность, окончательность решения.
Гремят аплодисменты. И танцующие, и наблюдающие дружно бисируют. Погодин не ломается, он любит петь, что не так часто среди певцов.
Мой милый друг, к чему все объяснения,Все понял я, не любишь больше, нет…
На середине танца Оська уступил мне Дашу. Меня удивила тень, вдруг набежавшая на ее до этого оживленное, безмятежное лицо.
— Ты устала?
— Нет. Ты же знаешь, я могу танцевать до упаду.
Мы танцуем, но не до упаду, ибо вновь звучат последние слова:
Сегодня мы должны с тобой расстаться,Но как мне дорога сегодня ты!..
— Это о нас, — сказала Даша с какой-то скособоченной улыбкой. И если б не странная эта улыбка, я пропустил бы ее слова мимо ушей.
— Ты о чем?
Мы медленно продвигались в толпе к столику.
— Мы больше не увидимся.
— Почему?
— Я устала от постоянной лжи. Я лгу дома, лгу матери. Я зря мучаю тебя.
Все еще не постигая размера бедствия, я сказал с чуть вымученной шутливостью:
— Я не жалуюсь.
— Да нет! Жалуешься. И по-своему справедливо.
И тут я понял, что это всерьез. И замолчал. Многое шло у нас не так, как прежде, многое вызывало во мне обиду, удивление, боль, но такого я не ждал. И как странно — у меня не было слов для этого разговора. Да и что мог я сказать ей, кроме одного: я люблю тебя. Это много или мало? Мне всегда казалось, что это самое главное, но вдруг главные слова разом обесценились. Они не стоили и полушки. Но что же тогда стоило?
Мы вернулись за столик, а Оська отошел прикурить. Я разливал водку по рюмкам и вдруг увидел Дашино лицо, оно стало чужим. Я исподволь приглядывался к его чертам, беря их как бы отдельно: нежный выступ скулы, приспущенный уголок губ, слегка вздернутый нос, прядь, знакомо упавшая на крутой лоб, а вот ее слишком густые и слипшиеся от туши ресницы, но я уже привык к ним таким, мне трудно вспомнить их прежнюю свободную пушистость, ее уши теперь скрыты длинными волосами, но я замечаю в мочке одного из них дырочку прокола с ниткой — Даша собирается носить серьги, но ни слова не сказала мне об этом. Это не беда, настоящая беда в том, что я не в силах найти былой привычной цельности знакомых черт. Это лицо мне неведомо, я его никогда не касался ни губами, ни пальцами. Какое-то всеобщее лицо, каждый имеет на него право. Кроме меня.
Вернулся Оська и со смехом рассказал, как он прикуривал. «Молодой человек, а без огня», — укорила его сидящая за соседним столиком полная блондинка. «Я зажигаю трением», — отпарировал Оська. Я выдавил из себя улыбку, она причинила мне физическую боль. С присущей ему чуткостью Оська догадался: что-то неладно.
— Пойду куплю спички, — сказал он.
— Так что же произошло? — спросил я Дашу.
— Ничего нового. Ты сам понимаешь, так дальше продолжаться не может.
— Почему?
— Я старше тебя. Маму беспокоит моя неустроенность. Она совсем извелась.
— Как-то несовременно это…
— Да нет, все так живут. Приходит время вить гнездо.
— Это не твои слова.
— Что вы меня мучаете? — У нее навернулись слезы. — Ну, посмотри со стороны на нашу компанию. Я же смешна рядом с вами. Тетеха привела двух сосунков.
— Опять не твои слова.
— Можешь говорить, что хочешь. И будешь по-своему прав. Но я устала. Моя жизнь превратилась в кошмар. Хорошо хоть мы не сделали последней глупости.
— Как все разумно и как бедно!
— А другого и быть не может. Мы же с тобой иждивенцы.
— Я получаю стипендию.
— Которой едва хватает на проезд. Нам негде жить, нам не на что жить. Ты что, пойдешь в зятья? Или поселишь меня у своей матери, в спичечном коробке?
Это все звучит грубо, но возразить нечего.
— Ну, а как же другие студенты? И любят, и сходятся, и даже детей заводят.
— Я не такая студентка… К сожалению.
— Мать уже подыскала тебе кого-то?
Она помолчала.
— Короче! Ты выбрала мать?
— Прости, да. С ней прожита вся жизнь.
— Это окончательное решение?
— Если б ты знал, чего мне это стоило!
— Тогда пойдем?
Она опять чуть помолчала.
— Да, лучше пойдем. Я не знала, что мне будет так тяжело.
Я подозвал официанта. Вместе с ним подошел Оська, слонявшийся где-то поблизости:
— Как, мы уходим? Не допив водку? Дудки! Есть закон: ничего не оставлять врагу!
Он перелил оставшуюся водку в фужер и выпил залпом.
Было странно, как изменился город, когда мы вышли из ресторана. По пути туда он казался мне исполненным красоты, добра, торжественного порядка. А ведь мне чужда до отвращения эта часть Москвы, где предано и уничтожено мое детство. Как я любил живой, вонький Охотный ряд с бесчисленными лавками и лотками, нарядную церковь Параскевы-Пятницы по другую сторону и чудную Иверскую — воротца Красной площади, муравейник густо населенных кварталов от Манежа до нынешней гостиницы «Москва» и круто идущую навздым Тверскую. То была настоящая, старая, уютная, кучная, неповторимая Москва, а стала Москва сталинская, голая, бессистемно распахнутая во все концы (чтоб не напали врасплох?), асфальтово-холодная и мертвая. Огромнейший пустырь, именно пустырь, а не площадь, простирался от торца гостиницы до Манежа, ни Параскевы — покровительницы торговли, ни Иверской не было в помине, а жиденький Александровский сад, вписавшийся в новое, обобранное пространство, никак не компенсировал потерь. Три часа назад я ничего этого не видел и не чувствовал, вокруг был мой город, пусть изменившийся, но все равно родной и прекрасный, потому что рядом была любимая. Сейчас я поддерживал под локоть крупную чужую женщину с потекшими глазами и будто облупившимся лицом, постороннюю, как этот обкраденный город. Она была ему под стать, и непонятно, почему к отчуждению примешивалась боль.