О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За стеной Анна Михайловна, уже отошедшая на ложе, дышала тяжело, как корова в хлеву. Она и в мыслях не допускала, что мы зашли так далеко, но самое мое узаконенное пребывание в доме было для нее страшным поражением.
Последние тихие слова у приоткрытой входной двери, то и дело прикладываемый к милым губам палец хранит тревожный сон уснувших. Наконец мы размыкаемся, разрываемся, я выхожу в остудь ночи, пустой и легкий. Я даже не иду, меня несет по воздуху, сперва над двором, потом вдоль Зубовского и резко бросает за угол на Кропоткинскую.
Улица тиха, пуста и задумчива, как река. И хоть бы раз память о миллионах несчастных толкнулась в мое счастливое фашистское сердце, хотя бы о собственном отце, накрытом ночью заполярных лагерей, вспомнил. Я вскоре поеду к нему, и это станет одним из решающих переживаний моей жизни, но сейчас я не помню о нем. Не помню о Мандельштаме, чьи стихи научился бормотать, а его, кажется, уже нет на свете. Не помню обо всех других… Я живу сейчас лишь своим счастьем, другие спят, третьи пьют водку, кто читает, кто лезет на теплую сонную жену, и таких тьма — посторонних вселенской боли. Наверное, в гигантском замолкшем пространстве найдется кто-то, кто плачет или молится, но слезы их не видны, а молитвы не слышны. Нас научили не отвечать друг за друга, не чувствовать друг друга, нас могут заботить лишь те, чей локоть в нашей руке. Фашизм — прекрасный строй для уцелевших в кровавой бойне, он снимает с души ответственность, освобождает от мук совести и от самой совести, он всю ответственность берет на себя. Любой другой строй оставляет на плечах человека слишком много груза, а человек так немощен. Мы хорошо узнали это за последние годы. Хайль, грядущий Сталин, твои усталые русские дети ждут тебя!..
10Однажды Даша подарила мне том только что вышедших избранных переводов Пастернака. Это случилось в пору, когда я научился слышать стихи.
— Тут есть одно стихотворение Верлена. Это мое — о тебе. — И она неумело, с каким-то детским захлебом, но и с чистой интонацией доверия и нежности прочла верленовские строки из «Так как брезжит день»…
Ибо я хочу в тот час, как гость лучистыйНочь моей души, спустившись, озарил,Ввериться любви без умираний чистойИменем над ней парящих добрых сил.Я доверяюсь вам, очей моих зарницы,За тобой пойду, вожатого рука,Я пойду стезей тернистой ли, случится,Иль дорога будет мшиста и мягка…
Это было признание в любви.
Вскоре меня ввели в святая святых — домашний круг. То было признание… нет, то была уступка чрезвычайной важности со стороны Анны Михайловны. Фурора я не произвел. Человек, застенчивый от природы, я так умалился в присутствии Пастернака, Нейгауза, Сельвинского, Локса, что мог бы остаться и вовсе незамеченным, если б на помощь не пришел Андрей Платонов. Он оказался другом Пастернака и последним литературным открытием Генриха Нейгауза. При своей тогда блестящей памяти я мог цитировать прозу Платонова, как стихи, чем и пленил Нейгауза. Так началась наша многолетняя дружба, иначе не назовешь те удивительно добрые и доверительные отношения, которые сложились у нас и продолжались до самой кончины Генриха Густавовича, хотя я никогда не забывал о его старшинстве.
Как и Павел Григорьевич Антокольский, Нейгауз терпеть не мог все оттенки почтения, считая его весьма сомнительным преимуществом старости. Но тут уж я ничего не мог поделать с собой. У нас был пароль — фраза из одного рассказа Платонова: «Ночью нет ничего страшного». Мы всегда обменивались им, хотя оба знали по собственному опыту, что ночь — самое страшное время суток нашей зловещей страны. О том обеде, о дружбе с Нейгаузом у меня есть много раз публиковавшиеся воспоминания, вошли они и в сборник, посвященный памяти великого музыканта, и я не стану повторяться. Скажу лишь, что моя цепкая память на прозу Андрея Платонова лишь поверхностно удивила Бориса Леонидовича, но особого восхищения не вызвала. Я мог бы лучше распорядиться ею. Перед смертью Борис Леонидович грустно признавался в литературном эгоцентризме.
Успех у Нейгауза не мог компенсировать для Анны Михайловны равнодушия Пастернака. При всей любви к Нейгаузу, восхищении его пианизмом, культурой, артистизмом, умом и чудесной душой в доме царил Пастернак.
Н. Н. Вильмонт, автор великой книги о Пастернаке, рассказывал у нас в доме, что в молодые годы Анна Михайловна была влюблена в Бориса Леонидовича и надеялась на ответное чувство. Она же познакомила его с Зинаидой Николаевной, тогда женой Нейгауза. Влюбленные всегда слепы, она одна из всей дружеской компании не догадывалась о тех отношениях, которые довольно скоро связали Бориса Леонидовича с Зинаидой Николаевной. Она узнала это из дарственной надписи Пастернака на новом сборнике стихов, где он с присущими ему искренностью и горячностью благодарил Анну Михайловну «за Зину». Анна Михайловна ответила на посвящение тяжелым истерическим припадком, а Гербет отказал Пастернаку от дома. «В наказание, — наставительно говорил Николай Николаевич, — что тот не пожелал его жены». Зная нрав Анны Михайловны и подкаблучность Гербета, этой истории можно верить. Но с другой стороны, Вильмонт считал бескорыстную ложь формой творчества столь же законной, как и все остальные. Так что вопрос остается открытым.
Маленькой бестактности Пастернака я обязан тому, что узнал наконец историю изгнания Бориса Резникова из дома Гербетов. Кстати, мне очень понятна допущенная Пастернаком промашка. Он вновь после долгого перерыва увидел за обеденным столом Гербетов молодое лицо, естественно связал его появление с Дашей, что и толкнуло память к другому жениху.
— Вы заметили, — как всегда громко, трубно сказал Борис Леонидович, когда уже сидели за столом и выпили по первой рюмке, — что мы опять в тот же самом составе, что и тогда?
— Когда «тогда»? — раздраженно перебила Зинаида Николаевна.
Она вообще говорила с мужем иным тоном, чем со всеми остальными: злым, отрывистым, с явным намерением задеть, обидеть. У Адика, любимого сына, уже началась та страшная болезнь, которая в скором времени сведет его в могилу, и она, как положено слабым и низким душам, вымещала свое горе на безответном человеке. Адик и другой — нелюбимый сын Стасик — были ее детьми от Нейгауза.
— Ну, когда изгнали Резникова, — громогласно пояснил Борис Леонидович.
— Боренька! — предупреждающе сказала Анна Михайловна, метнув косой взгляд на дочь.
Зинаида Николаевна постучала себя костяшками пальцев по лбу, пояснив окружающим, что они имеют дело с идиотом. Пастернак смутился, скулы его зардели.