О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гербета, конечно, не трогали: он выполнял правительственное задание — писал для вузов курс логики. Книгу ему заказали еще до войны и по разгильдяйству забыли отменить заказ. В ученой среде в этом видели мудрый расчет и хладнокровие Сталина. Вождь смотрел вперед. Племянника тоже пока оставили в покое, пообещав привлечь к сбору колосков — любимому занятию сельской малышни.
К вечеру я прямо деревенел от чертовых граблей. Мы ходили окунуться на реку, и случалось, я просто ополаскивался у берега, а Даша плавала, наслаждаясь нагревшейся к вечеру водой. Нас обоих странно возбуждала ее голизна. На Дашу — она сама говорила — действовало то, что ее видят, издали, конечно, обнаженной в присутствии мужчины. Возвращаясь домой, мы получали довольно скудный обед; Анна Михайловна жадничала так, словно предстояла если не столетняя, то тридцатилетняя война, а потом начиналось самое страшное: Гербет читал вслух очередную главу «Логики». Хотелось поваляться, отдохнуть, а надо было сидеть в плетеном кресле на веранде и внимательно слушать. Анна Михайловна не ленилась проверить, действительно ли я вникал в текст или считал ворон.
Я терпел эту странную и тягостную жизнь (колхозный труд, если исключить косьбу, был изнурителен и невообразимо нуден), потому что Даша с замечательной находчивостью выкраивала минуты для близости. К нашим услугам были недалекий лес, излучина реки, дровяной сарай, даже горница, где мы спали: старики на продавленном диване, Даша на раскладушке, а я на полу, отделенный от остальной семьи большим обеденным столом. Сестры и Сережа ночевали то на террасе под ворохом тряпья, то на русской печи — в зависимости от погоды. Утром Гербет ходил купаться на реку, освежал тело в студенейшей воде для освежения философской мысли, Анна Михайловна спешила на базар — чем раньше придешь, тем дешевле купишь, ее сопровождала одна из сестер, и Даша ныряла ко мне под одеяло. Тетки были посвящены в наши отношения; завися материально от старшей сестры, они, естественно, ненавидели ее и в силу этого были на нашей стороне. Долгое время мне казалось, что Анна Михайловна тоже догадывается об истине, но тут я глубоко заблуждался.
Одно комическое происшествие открыло мне полноту неведения Анны Михайловны. Отчим подарил мне упаковку презервативов. Это и всегда был дефицитный товар, а во время войны — подавно. Отчим случайно наткнулся на них в аптеке и решил осчастливить меня до конца войны. Как потом обнаружилось, рассчитаны были эти изделия фашистского коричневого цвета — и размером, и толщиной резины, и увесистостью — на слонов. Предприятие, их выпустившее, исходило из циничного лозунга тех дней: война все спишет. Потребовалось неистовое напряжение моей страсти, чтобы заполнить этот скафандр. Даша закричала от боли, а я изнутри познал, что такое фригидность: все делаешь, как надо, и ничего не чувствуешь. В бешенстве я сорвал гнусную резину и вышвырнул в окно. Там ее через некоторое время подобрал Сережа и по естественному ходу детской мысли попытался надуть, но слабых легких на это не хватило. Сережа принес изделие в дом. Никто не мог понять, что это такое. Высказывались разные предположения: камера от какого-то странного продолговатого футбольного мяча, что-то упавшее с неба; деталь воздушной колбасы, занесенная ветром с московской окраины, кусок обшивки дирижабля; Гербет, увлекавшийся научной фантастикой, считал это частью снаряжения инопланетянина.
Анне Михайловне тоже не удалось надуть загадочную резину, так же тщетно попробовал свои силы Гербет, затем, кривясь от омерзения, ибо знали правду, трудились поочередно сестры, и тут Анну Михайловну осенила блестящая мысль использовать находку в качестве шапочки для купания. Все это время я умирал от страха и завидовал Дашиной выдержке, не озадачившись тем, какая за этим искушенность во лжи.
Колхозная страда была детским лепетом перед той мукой, которая начиналась после ужина, когда Гербет читал очередную главу. При моей врожденной неспособности к отвлеченному мышлению, почти равной бездарности в математике, для меня было вдвойне мучительно это испытание. Потрясло спокойствие Гербета: немцы перли в глубь России, разрушая города, сжигая села и деревни, кровь лилась потоком, а профессор спокойно строчил в теньке свои гладкие, хотя и несколько тяжеловесные фразы во славу той дисциплине мышления, которую отвергало все наше абсурдное бытие.
И все-таки, как ни тер я слюнями глаза, как ни щипал себя за руку, ляжку, как ни дергал за мочку уха, а иногда — в отчаянии — болезненно ущемлял половые органы, мне не удавалось преодолеть дремоту. Голос Гербета уподоблялся гудению шмеля, я испуганно вздрагивал и возвращался к полуяви. Это опамятование не оставалось незамеченным, и Анна Михайловна всякий раз отпускала в мой адрес две-три колкости. Даша ни разу не поддержала мать. Мне кажется, она приспособилась спать с открытыми глазами, как это умеют собаки и лошади, и мое оскорбительное поведение во время интеллектуальной литургии оставалось ей неизвестным.
Вскоре нас перевели на прополку, которая оплачивалась чуть выше. А затем я перешел на косовицу, за три дня научившись совсем недурно махать литовкой. Это ненужное во всей моей последующей жизни умение сохранилось по сию пору, а вот в теннис играть я разучился. В моей трудовой ведомости появились единицы, порой с десятыми — вот сколько я стал зарабатывать!
Даша продолжала полоть, потом занялась поливом — лето было засушливым, мы работали поврозь и соединились вновь лишь на стоговании. Здесь я мастерски управлялся с длинными вилами, заслужив уважение колхозников. Вообще моя ручная неумелость не распространялась на размашистый, чем-то сродни спорту, сельский труд. «Справный колхозник ваш зять», — говорил председатель колхоза, вытягивая из горла полбутылки. Анна Михайловна заливалась людоедским смехом, но опровергать старого ястреба не решалась.
А потом началась бомбежка Москвы. Воздушная тревога — учебная, как потом выяснилось, — была объявлена уже на вторую ночь войны, напугав многих москвичей до потери сознания, которое к ним уже не вернулось полностью. Как ни грустно, в числе таких душевно рухнувших оказалась и наша Вероня. Даже ее безграничная преданность нам не могла устоять перед ужасом, внушаемым ей воющим голосом сирены. Она тут же бросала все и бежала в метро. Однажды мама ее спросила: «Ну, вот вы возвращаетесь, а нас никого нет. И Юры, которого вы вырастили, нет. Как вы будете жить?» Вероня насупилась и ничего не ответила. Тупой, нерассуждающий страх смял ее чудную, самоотверженную душу. Через месяц после начала войны немцы сбросили первые бомбы. Вот тогда и погибли Ирочка Локс и тенор Лабинский и немало других людей. Затем тревоги, разрывы бомб, треск зениток, пожары вошли в быт. Москвичи в подавляющем своем большинстве к этому скоро привыкли, но спасовавшие в первые дни так и не оправились.