О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня удивило, что Даша пришла без той плетеной сумки, в которой она приносила вино и что-то вкусное: засахаренные орехи, пьяную вишню, черный изюм, жареные фисташки. Но я тут же понял: событие столь величественно, что недостойно обрамлять его какой-то бытовой мелочовкой. И хотя было довольно рано, а нас ждала впереди долгая новогодняя ночь, мы разделись и легли в холодную постель.
Я уже говорил, что Даша была мерзлячкой, и в этой промерзшей за день постели она никак не могла согреться, хотя от меня шло достаточно жара. Я навалил сверху ее беличью шубу, свое демисезонное пальто, какие-то драные пледы, байковый халат отчима — ничто не помогало. Тогда она попросила разрешения надеть плотную нижнюю рубашку и шерстяные чулки на круглых резинках. Теперь вместо милой, гладкой кожи я кололся о шерсть ее нижних одежд, что было неприятно, но не могло ослабить моего рвения.
И тут оказалось, что Даша вовсе не была настроена на подвиг. Она просто подумала: ведь нам никогда не доводилось проводить целую ночь вдвоем в постели — и наврала матери, что идет встречать Новый год к институтской подруге, которая живет на другом конце Москвы. Такси там не поймать, и она останется на ночевку. Это — матери, а мне досталась обычная нуда о единственном достоянии, растратить которое она не имеет права. Она даже не потрудилась как-нибудь освежить, взбодрить аргументацию. У меня мелькнула бредовая мысль, что она поспорила с матерью на «американку», что может переспать со мной в одной постели и остаться нетронутой.
Мысль была сумасшедшая, но именно поэтому завладела мною. Я рассвирепел. Вспоминать об этой ночи мне до сих пор стыдно и противно, тем паче что я не добился и тени успеха. Если не до рассвета, то до первой утренней разреженности тьмы, когда белизна снега и где-то в бесконечной дали восходящее солнце начинают одолевать мрак, шла изнурительная, мучительная борьба за овладение Дашей. Она согрелась, потом даже запарилась и попросила разрешения избавиться от лишних доспехов. Вот до чего уверена в себе она была! Почему она настолько не боялась меня, почему знала, что я с ней все равно ничего не сделаю? Более опытный мужчина, конечно, справился бы, но у меня был слишком куцый опыт, и Гера была устроена иначе, чем Даша. Я впустую терял силы, стремясь совершенно не туда, куда мне было нужно. Но главное, она твердо знала: я неспособен к той последней грубости, когда женщине, находящейся в ее положении — обнаженная, в постели, придавленная мужским телом, — приходится подчиниться. Я мог причинить ей боль только с ее согласия.
Наконец самый убогий праздник в моей жизни кончился. Даже моя любимая, умевшая на редкость убедительно — для себя — оправдывать каждый свой поступок, чувствовала, что тут она совершила промах. Надо было все это как-то иначе обставить. Например, обговорить, что общий праздник обойдется без фейерверка в честь моей личной победы над чистотой девичества. Что мы сбережем себя до нашего особого дня. Клянусь, этого было бы достаточно. Надо было позволить мне обставить встречу: купить елочку, вина, шоколада, фруктов, чтобы сама необычность совместного ночевья несла надежду на будущее, чтобы первая ночь выделилась из наших встреч не только бесконечной борьбой, ожесточением, словесной перепалкой, но и большим доверием. А так получилось просто глупо. И зачем ей было обманывать мать? Мы вполне могли вернуться домой в начале второго, сохранив друг к другу больше доброго чувства. Что-то вообще нехорошее, нерешительное, невысокое чувствовалось в этом двойном обмане. Она бессмысленно надула мать, бессмысленно надула меня, словно потешила своего злого беса. А может, то была просто неловкость непродуманного, импульсивного поведения?..
Завершение праздника шло в том же ключе. Наломанные, невыспавшиеся, с головной болью, которой у меня никогда не бывает после пьянки, а сейчас затылок раскалывался, мы вышли на студеную, по-морозному солнечную улицу — прямо к остановке трамвая. Но трамвая мы не дождались. Какому-то старому пьянице понадобилось уронить портки прямо на трамвайной линии. Подштанниками он не был обременен. Из-под грязного ватника и короткой застиранной ситцевой рубашки обнажился низ бледного нечистого брюха, длинный кривой член и синий мешок с яйцами, висящий, как у некоторых пород крупных сторожевых собак, на тонкой нити. Прохожие, конечно, принялись хохотать, а пьяница никак не мог подхватить свои сползшие портки. Я загородил Дашу от этого пакостного зрелища, которое как-то раблезиански омерзительно пародировало наш новогодний праздник, и потащил ее прочь от остановки. Она не заметила случившегося и раздраженно сопротивлялась моему желанию увести ее к Солянке, там была стоянка такси.
По пути туда нам пришлось миновать маленькие двухэтажные домики, где некогда размещалась знаменитая хитровская ночлежка, изображенная Горьким в «На дне». Сюда же Гиляровский привел Станиславского и других корифеев МХАТа для ознакомления с жизнью московского дна, где их чуть не прикончили.
Эти двухэтажные домики под толстенными шапками искрящегося снега выглядели бы уютно и даже нарядно из-за свежей покраски, ледяного узорочья замерзших окон, если б вокруг не слонялось, не валялось, не кочевряжилось и не мочилось яркой желтой струей столько невесть откуда взявшейся пьяни. Как будто встали из гробов горьковские хитрованцы, чтобы поздравить нас с праздником и выклянчить на опохмелку. Мы дали несколько мятых рублевок каким-то страшным людям с разбитыми, опухшими лицами, но не заслужили признательности обделенных. Они стали поносить нас на чем свет стоит, я никогда не слышал такого изощренного и злобного мата. Русский человек так любит мат, что даже чуть добреет, произнося заветные слова. Куда злее и страшнее звучит блатная «феня», где главный яд не в матюшках, а в зловещих звуках людоедского языка страшных Соломоновых островов. Мне даже пришлось отшвырнуть какого-то оборванца, ухватившегося за Дашину сумочку. По счастью, тут появился мотоциклетный милицейский патруль, и хитрованцы растаяли в дымчато-морозном воздухе.
В общем, хорошо погуляли. Домой Даша пожелала почему-то вернуться на метро, хотя ближайшая станция находилась на площади Дзержинского, а от Крымской до ее дома было две троллейбусные остановки. Провожать себя она запретила. Зачем понадобилась ей вся эта смехотворная конспирация — ума не приложу. Скорей всего, она просто злилась на себя самою, уж больно бездарной оказалась ее выдумка.
В Даше все время происходило внутреннее борение между двумя любовями: к матери и ко мне. Пишущий человек наделен страшной властью, ведь бедная Анна Михайловна, да и бедная Даша у меня в руках. Анны Михайловны давно нет не свете, не знаю, жива ли Даша. Но, живая или мертвая, она так же бессильна против меня, как и ее мать, потому что не пишет.