О любви (сборник) - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, нас можно было без труда отбить, но директор института Якубович-Ясный и его заместитель Смык-Китаев (почему-то эти псевдонимы старых большевиков звучат как воровские клички) наклали в штаны от страха, что их уличат в недостатке патриотизма. Финны не сегодня завтра возьмут Ленинград, оккупируют Советский Союз, хотя у них уже произошла революция и новое коммунистическое правительство возглавил Куусинен, а студенты не хотят идти на фронт. Кстати, были студенческие батальоны добровольцев, но ВГИК проявил полное отсутствие патриотической инициативы, ни один студент не пошел по доброй воле. Некоторый дефицит патриотизма стимулировал моего отчима писателя Я. С. Рыкачева прорваться в канцелярию Ворошилова и спасти ВГИК.
Я не верил в успех ходатайства отчима и наше свидание с Дашей у него на квартире считал прощальным. Уже когда мы, отцеловавшись, собрались одеваться, я все же позвонил домой и наткнулся прямо на отчима, только что вернувшегося от Ворошилова. «Все в порядке. Маннергеймовская хунта не узнает силы вгиковского штыка. Так что можешь не торопиться», — добавил он совсем по-хулигански, наверное, от восторга победы, в которую никто не верил, кроме него самого.
Я передал его слова Даше. Она выскочила из постели, совсем нагая, я впервые увидел ее обнаженную в рост, и начала целовать мое лицо, смеяться и плакать, затем вдруг наклонилась и с силой ударила лбом о край стола. Поняла ли она сама, что то была искупительная жертва? Она рассекла до крови свой чистый высокий лоб. А я, как-то по-тигриному запав в самого себя, вдруг понял, что она меня тоже любит. И сразу перестал злиться на студента-доносчика и впоследствии пришел к нему на помощь в трагическую минуту его жизни. Ведь если бы не он, узнал бы я когда-нибудь, насколько дорог Даше?
Мы обнимались так долго, что у нас окоченели ноги на холодном полу. Я поднял Дашу на руки и отнес в постель, и тут меня осенило, что я могу сделать ее до конца своей. Она так обрадовалась, так растрогалась, что утратила все защитные средства, я впервые стал хозяином положения. Она удивительно чутко уловила что-то новое в том ласковом нажиме, каким я распластал ее на кровати, и начала лепетать жалкие, совсем не похожие на обычное рассуждение о «единственном достоянии» слова: «Ну, миленький, не надо… Не сейчас. Мы же не разлучаемся. У нас столько времени впереди… Будь хорошим..» И этого я не мог перешагнуть. Мне кажется, что именно тогда у нее мелькнула мысль о новогоднем празднике. Она хотела оставить за собой хоть такое право — не уступить, а подарить себя. Не вышло…
Все, что в жизни получается и не получается, всегда имеет следствия. Ни одно переживание не исчерпывается в себе самом, оно длится…
Довольно скоро вслед за неудачей нашего Нового года я почувствовал, что отношение Даши ко мне изменилось. Это было заметно не по каким-то тонким нюансам душевного поведения, а по грубой очевидности житейских обстоятельств. Наши встречи стали реже и короче. Она постоянно куда-то торопилась и едва позволяла притронуться к себе. Ой, ты сомнешь мне блузку! Ох, я вся растрепалась!.. Боже мой, я не могу в таком виде вернуться домой!.. Она все время куда-то торопилась, всегда должна была соблюдать форму, но причины столь бережного к себе отношения выдвигались самые прозаические: идем с мамой к скорняку, мы идем к портному, мы идем к сапожнику, к нам придет парикмахер. При этом она все охотнее назначала встречу на бульваре, в кафе, в кино или у меня на улице Фурманова, но к себе не звала. Она хотела быть хозяйкой времени, а ведь гостя не выпрешь. Затащить ее к отчиму стало почти невозможно. Иногда она кидала мне эту кость, но оскорбительно краткая и деловая манера интима нас скорее разводила, нежели сближала.
Естественно, что у меня возникла мысль о новом и более удачливом докторанте, но я не чувствовал рядом с Дашей никого другого. Зато сильно чувствовал ее мать. Анна Михайловна вдруг очень деятельно занялась внешностью и туалетом дочери. Теперь я знаю, как это называется: Даша под нажимом и надзором матери меняла стиль. Изгонялось все, что ее юнило, и подчеркивалось то, что сообщало ей пышность, солидность, взрослость. Обычно матери дочерей «на выданье» стараются как можно дольше сохранять им нетронутость юности. Анна Михайловна пошла прямо противоположным путем. Даша стала носить длинные волосы, что ей необыкновенно шло, но исчезла та небольшая, изящная, круглая головка, которую я так любил. Она стала краситься. Прежде она едва-едва трогала помадой губы, прикасаясь пуховкой к смугловатой коже щек, теперь она, как говорят женщины, «делала лицо», подрисовывала рот, мазала пушистые ресницы тушью, отчего они чуть склеивались и становились кинематографически громадными.
Она запрещала целовать себя в щеки, чтобы не нарушить орехового слоя «штукатурки», как выражался я про себя от злобы. И одеваться она стала иначе: у нее появилась длинная каракулевая шуба, очень высокая, тоже каракулевая папаха, точная копия материнской, туфли на низком каблуке были изъяты из употребления, а на остальных каблуки стали на полтора-два сантиметра выше. Теперь я уже никогда не видел ее в милой домашней простоте: валенки, шерстяной платок, замотанный по-деревенски вокруг головы, грубой вязки рукавички. Даша всегда была одета, будто хоть сейчас на прием. Не скажу, что мне это не нравилось само по себе, со всех сторон только и слышалось: как Даша похорошела, как она расцвела, вот что значит найти свой стиль и т. п., но я стал как-то жалко отставать от нее. Мой единственный на все сезоны синий костюм и мосторговское пальто, которые не особенно снижали прежний облик Даши — все советские мужчины одеваются хуже своих женщин, — сейчас выглядели уж слишком непрезентабельно. Я заказал себе кепку у частника в Столешниковом переулке, но эта форсистая вещь лишь подчеркивала убожество остального наряда. У меня не было денег, чтобы купить что-то в комиссионном, тем паче заказать у Смирнова, Райзмана или Затирки.
Анна Михайловна уводила от меня Дашу не в пространственном, а во временном смысле. Она сделала из дочери даму, я же остался щенком.
Новый год был моей роковой ошибкой. Лучше бы я изнасиловал ее. Был бы ад, но я бы ее не потерял. Лучше любой гнусный поступок, но нельзя, чтобы целая ночь, и какая ночь — с рождественской звездой, перенесенной советской властью с вифлеемского часа на условную ночь Нового года, ночь со всеобщим пиром, музыкой, весельем, шумом, треском, приключениями, — прошла в унылой постельной борьбе, с набившими оскомину уговорами, собачьим холодом и дрожью, а завершилась старичком, потерявшим портки, хитрованцами и спасительной бензиновой вонью милицейских мотоциклеток. Даша была унижена собственной нерешительностью, отступлением от принятого героического решения, моей слюнявой слабостью, победой скудного быта над праздником любви, Зощенки над Лонгом, советским убожеством над прелестью Дафниса и Хлои.