Семья Машбер - Дер Нистер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, так могло бы случиться. Но так не случилось. Рычание дальше горла не пошло, а движение тут же иссякло, как сверкнувшая молния, которая ни к чему не привела. Гителе так и осталась в кровати — высохшая, вытянутая и молчаливая. Изменилось лишь то, что теперь ее взгляд был обращен к Мойше и должен был означать: «Мойше, Мойше! Я лежу больная, а ты стоишь возле меня, якобы здоровый… Но, готова поклясться, тебе тоже следовало бы лечь, ты тоже болен…»
Юдис, присутствовавшая при этой сцене и не желавшая затягивать свидание больного отца с парализованной матерью, обратилась к Гителе, как если бы та все понимала и слышала: «Мама, отец устал, ему нужно отдохнуть…» Потом обратилась к отцу, взяв его за руку: «Пойдем, отец, ты устал, ты попозже еще зайдешь…»
Мойше Машбер послушался. Он отвернулся от Гителе, поскольку видел бесполезность дальнейшего пребывания в комнате, да и сам, как заметила Юдис, нуждался в удобной постели, по которой стосковалось его уставшее тело после долгого лежания на тюремных нарах. Вместе с Юдис он вышел из комнаты Гителе в гостиную, где по распоряжению Юдис была приготовлена постель: у стены стояла кровать, застланная безупречно чистым бельем. На лице Мойше Машбера отразилось чувство облегчения, на него повеяло домом. Гостиная, которая всегда отличалась от остальных комнат роскошным убранством — коврами, вазами с цветами, высокими трюмо и множеством окон, обилием воздуха и простором, — вызывала чувство радости. Мойше задержал взгляд на приготовленной для него кровати, невольно вспоминая, как выглядело его ложе в тюрьме, на нарах, рядом с другими арестантами.
Так было в первые минуты. Но когда он по предложению дочери стал раздеваться, его вдруг охватила тоска, заставившая его замолчать. Мойше даже стал путаться, не понимая, что нужно снимать сначала, а что потом: то ли кафтан, то ли жилетку, то ли башмаки, то ли носки. Он вдруг точно испугался кровати, раздевался очень неохотно, когда Юдис его поторапливала, и медлил ложиться, когда уже разделся.
Наконец Мойше Машбер лег — освобожденный, снова у себя дома, в лучшей, самой просторной комнате, на чистом, свежем белье. Минутами могло показаться, что на лице его светится радость, что теперь у него есть надежда одолеть боли в груди, нехватку воздуха и вновь обрести здоровье здесь, в родных стенах, под высоким потолком, при солнечном свете, проникающем сквозь широкие окна…
Однако так казалось лишь минутами. С тех пор как Мойше лег на кровать, он большую часть времени находился в забытьи и не замечал стараний и преданности дочери Юдис, которая всячески стремилась показать, что он совершенно не нуждается в особом внимании.
Мойше Машбер не замечал… Его забытье дошло до того, что вечером того же дня, когда его окружили дети, зятья с внуками и стали расспрашивать его о здоровье, а также сообщать различные новости, которые могли бы его заинтересовать, он почти ничего не слышал. На вопросы о здоровье он не отвечал, а новости, которые ему преподносили, желая его развлечь и заставить забыть о тяжелых переживаниях, его ничуть не занимали.
Он не слушал, не понимал, он даже редко кивал головой в знак согласия. Но неожиданно Мойше обратился к домочадцам с вопросом, который мог бы показаться неуместным:
— Дети, я что-то не могу припомнить: Нехамке поставили ограду?..
— Что ты, папа! Конечно! — поторопилась ответить Юдис, чтобы поскорее отвлечь отца от мыслей об умершей дочери.
— Да, говоришь? — произнес Мойше как-то безучастно и снова погрузился в раздумья, возвратился к мыслям, которые владели им на протяжении всего вечера. Потом он вдруг заявил: «Дети, я устал, идите спать…» Разговоры на этом оборвались, и все ушли из гостиной. Мойше остался один, и его состояние ничуть не изменилось.
Он и в последующие дни был так расстроен и рассеян, что не замечал Меерку, своего старшего внука, который часто заходил к нему. Иногда мальчик приближался к дедовой кровати, а иногда оставался у порога, словно боялся, что Мойше его заметит и неприветливо спросит, что ему нужно… Так что и Меерка, в свою очередь, отстранился от деда, веря, что тот его не узнает, а если и узнает, то не намерен выделять его из всех внуков, как он это делал раньше.
Меерка чувствовал себя до такой степени отчужденным, что стал испытывать затаенный страх перед дедом. Он даже не мог отважиться откровенно и прямо смотреть на этого больного человека, которого называют дедом и который после нескольких месяцев отсутствия вернулся домой и захворал так, что не осталось никакой надежды на его выздоровление, на то, что однажды он встанет, начнет шагать по комнатам… Меерка, еще ребенок, не мог выразить словами всех своих переживаний, но чувствовал, что деду плохо, и глядел с большим сочувствием на Мойше, которому под голову положили несколько подушек, чтобы кашель не так душил его. Меерка видел, что дело не идет на поправку, что дед с каждым днем все больше замыкается в себе, точно хранит какую-то тайну, которую другим, непосвященным, здоровым, открывать не следует.
Мойше Машбер уже до такой степени потерял интерес ко всему, что происходило вокруг, что в день возвращения из тюрьмы не заметил, что его посетили все домашние, кроме Алтера: он уединился у себя на вышке, и ему даже забыли сообщить о возвращении брата. На следующий день Алтер случайно узнал об этом сам или из рассказов прислуги. Он вошел к Мойше и застал его в постели. У изголовья кровати стоял стол со склянками и пузырьками. Мойше, увидев брата, только и смог сказать:
— А, Алтер?.. Как ты поживаешь?..
Алтер, надо полагать, хотел броситься к брату как к единственному своему защитнику, которого он так долго не видел, и излить перед ним все, что накопилось на душе, если не в словах, то хотя бы в безмолвном объятии. Но когда Мойше встретил его рассеянным и холодноватым вопросом: «Как поживаешь?» — Алтер оторопел и решился только на то, чтобы тихо воскликнуть: «Мойше!..» Даже Алтер, больной и надломленный, сразу понял состояние брата и не обиделся за холодную встречу: достаточно было взглянуть на лицо Мойше, чтобы увидеть, что он серьезно болен и не может сейчас думать о других, что он не в силах уделить внимание даже родному брату. У Алтера на глаза навернулись слезы.
Не будем рассказывать о том, как чувствовал себя Мойше Машбер в ближайшие дни, лежа у себя дома в гостиной. Добавим только, что к нему пригласили старого врача Яновского, которого обычно вызывали в серьезных случаях. Врач долго и внимательно осматривал больного, после чего долго сидел молча с мрачным выражением лица. Юдис, следившая за каждым движением доктора, заключила, что Яновский не хочет ставить диагноз сам, а предпочел бы посоветоваться с другим врачом. Он предложит устроить консилиум с известным в городе доктором Пашковским — тоже поляком, тоже старым, с такими же седыми бакенбардами, похожими на приклеенные к щекам клочья ваты.
Так и сделали. В тот же день оба врача сидели у Мойше Машбера. Яновский рассказал Пашковскому о своих наблюдениях. Оба доктора стали вместе осматривать больного, а потом долго переговаривались на малопонятном ученом языке. Затем они начали смотреть больному в лицо, отчего Мойше стало не по себе: в их глазах он прочел тяжелый приговор. Разумеется, врачи не сказали Мойше ничего, что могло бы его потревожить. Но когда они вышли из гостиной и Юдис проводила их до порога, а потом и до ворот, доктора холодно, с наигранным сочувствием сообщили, что положение тяжелое, что нужно быть готовым ко всему, даже к гораздо худшему, чем теперь.
— На что они нужны были? — спросил вдруг Мойше Машбер у своей дочери, когда она вернулась со двора. По выражению ее лица он понял все, что могли сказать врачи.
— Как это — на что? Чтоб они что-нибудь посоветовали, прописали!
— Н-да… — проговорил в ответ Мойше Машбер с явным пренебрежением к врачам, которые якобы излечивают тем, что «прописывают», и с еще большим пренебрежением к себе самому и к своим ничтожным надеждам на то, что возможно излечиться такого рода «прописыванием». — Н-да, — повторил он и снова ушел в забытье.
Потом он задал еще один вопрос, обратившись, однако, больше к себе самому, чем к Юдис.
— Смотри, пожалуйста, — сказал Мойше, — а Лузи все еще нет?
— Еще нет, — ответила Юдис. — Но скоро будет. За ним уже пошли.
Мойше Машбер спросил про Лузи потому, что в день его возвращения из тюрьмы не было времени вызвать Лузи. Вспомнили об этом поздновато, а дом Лузи находился слишком далеко, в заброшенной части города. Но затем по просьбе Мойше к Лузи отправили посыльного, чтобы тот сообщил ему весть об освобождении брата и попросил Лузи сегодня — если возможно, сейчас же — обязательно приехать к Мойше.
Но Лузи не пришел — ни сейчас, ни через час, ни через два, ни даже позднее, когда врачи успели дважды побывать в доме: сначала Яновский один, потом вместе с Пашковским. Мойше пал духом и стал мысленно укорять Лузи за бессердечие. Однако Лузи не показывался так долго вовсе не потому, что холодно относился к брату. В тот день ему над было проводить Аврама Люблинского, который покидал N. Авраму предстояло пройти пешком через множество городов, местечек и селений, побывать всюду, где жили «браславцы», дабы выполнить взятую на себя миссию: укреплять слабеющие руки тех, кому приходится терпеть преследования от враждебных хасидских общин, и помогать людям, оторванным от крепких питающих корней.