Куйбышев - Илья Моисеевич Дубинский-Мухадзе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заполняется последний, 307-й по счету, лист дела о посылке:
«Ревзон, проживая в 1909 году в г. Киеве, вступила в РСДРП, вела конспиративную переписку и переотправку нелегальной литературы. В. Куйбышев, также участвуя в РСДРП, вел конспиративную переписку и принял на себя обязанность распространять нелегальную литературу».
Оба охотно признают: «Да, мы знакомы с юношеских лет. После отъезда Елены из Омска изредка обменивались почтовыми открытками. Да, посылка из Киева была отправлена. С домашними безделицами для Куйбышева. Посылку в почтовой конторе перехватил каинский исправник господин Шеремет. В целях явно недобрых. Иначе Зачем бы он стал вскрывать чужую посылку?.. Вы утверждаете, что ящик был переполнен нелегальными изданиями. Тем хуже, значит, совершен подлог. Да, требуем, чтобы на скамью подсудимых был посажен исправник».
На исправника замахиваться не надо. Лицо должностное. Куйбышев того не знает, а господин Шеремет уже переведен из Каинска в Томск. В самом непродолжительном времени Валериану быть под его державной рукой.
Пока суд над государственными злоумышленниками Валерианом Куйбышевым и Еленой Ревзон. Почти что формы ради. Заблаговременно прокурор судебной палаты предуведомил губернатора: «Самые старательные члены присутствия, боюсь, не сумеют изобразить чего-либо подходящего. Обвинительный материал слишком жидок. Карточный домик!»
Губернатор снесся с министром внутренних дел. Министр вошел в положение. Бумага в Томск доставлена. Ждет.
В субботу, семнадцатого июля, к вечеру вынесен приговор. Оправдательный. Губернатор требует к себе полицеймейстера. Полицеймейстер — исправника. Исправник Шеремет службу знает. Ближайшим рейсом из Томска в Нарым отправляется пароход «Смелый». В трюме, как обычно, партия ссыльных. Бывший студент Куйбышев внесен в списки. Извольте убедиться!
Санкт-петербургская бумага в действии.
= 6 =
Другу Руфине Райх. Фине. Елочке.
«Несколько часов спустя по приезде 3 июля[7] 1910 года.
Привет из далекого, заброшенного Нарыма…»
Был еще Петербург. Место первой встречи. Первой размолвки. Первой разлуки. Из-за ареста Валериана и отправки в томскую тюрьму.
То первое, петербургское, письмо обязательно нужно.
«Помнишь вчерашнее утро. Ты пришла грустная, с тоской в душе, с «ерундой». И мы совместными усилиями разогнали эту «ерунду». Ты повеселела и сказала, что теперь ты можешь читать, что теперь ты способна к живым восприятиям…
Я тоже чувствовал себя хорошо. Я почувствовал какую-то душевную бодрость. «Отвага и сила клокотала в груди». Чего же еще надо? Очевидно, наша дружба может дать нам обоим хоть маленькие искорки счастья. И слава ей!..
Я и смотрю на нашу дружбу как на союз борьбы с этой «ерундой». Мы подали друг другу руки, и вдвоем мы будем гораздо сильнее…
Итак, Фина, я опять верю в возможность нашей дружбы и протягиваю тебе руку, твое дело — взять ее или нет. И даю слово, что повторения сегодняшних сомнений не будет. Сейчас, по крайней мере, я чувствую в себе силу и способность сделать нашу дружбу хорошей, светлой, улыбающейся. И верю, что она даст нам много искорок счастья. Ну, что скажешь, друг?»
Теперь за Валерианом в Нарым.
«…Ничего страшного Нарым не представляет. Это обычная заброшенная деревенька. Но скука, должно быть, ужасная. Окрестности плоховаты: болото, хотя версты за полторы есть бор сосновый. Жду с нетерпением от тебя письма или приезда? Скверно пока я устроился с квартирой… В субботу, кажется, пойдет почта, и я тебе напишу подробно».
«6 августа 1910 года.
Я первый раз в жизни участвовал в тушении пожара. Горели амбары какого-то богача, но если бы дать огню распространиться (а ветер был большой), то мог сгореть весь город. Вначале я только метался и не знал, что делать. То бросишься к этому огромному пылающему костру, охватит тебя жаром, дымом задушит, и отбежишь, растерянный, не зная, за что взяться. То бросишься к пожарной машине, посуетишься там и опять бежишь к огню. Думаю, что комичный был у меня в это время вид! Но потом, когда освоился, дело пошло. Разрушал здания, растаскивал горящие бревна, качал воду, заливал пожарными рукавами огонь… Это море огня; позабыл, что горит всего лишь жалкий дом в жалком городе Нарыме. Гаршинский красный цветок, который достаточно сорвать, чтобы над землей взошло солнце и счастье, — такое было ощущение. Проработал я на пожаре до 4 часов утра, возвратился усталый, но радостно возбужденный: руки, лицо, твоя рубаха были черны как уголь от обуглившихся бревен, которые я таскал на себе…
Наутро было немного смешно от «возвышающего обмана», который я себе создал в эту ночь, а когда узнал, что здание, которое мы так усердно спасали, было застраховано и, кто его знает, может быть, поджог сделан намеренно, стало досадно. Хотя если бы не наши усилия, то сгорело бы очень многое.
Местное население отнеслось поразительно пассивно к пожару: вынесли иконы и стали с ними каждый у своих ворот…
Строю кое-какие планы относительно занятий, не знаю, удастся ли их осуществить. Думаю, между прочим, изучать историю русской литературы, но уже не по общему курсу, а хочу взять какое-нибудь литературное явление, какого-нибудь одного писателя и изучать его. Пока внимание останавливается на Достоевском, Толстом, Гаршине. Кроме того, буду проходить историю России вообще и историю русского общественного движения в особенности. Относительно изучения литературы мне бы хотелось с тобою поговорить и посоветоваться. Знаешь, давай вместе знакомиться подробнее с творчеством какого-нибудь автора, читать его/ читать о нем; хотя изредка будем обмениваться мнениями и вопросами и постоянно будем сознавать, что где-то далеко-далеко дорогой человек читает то же, переживает то же. Давай, Елочка! Мне было бы замечательно отрадно сознавать, что ты в данный момент думаешь как раз о том же, о чем и я…»
«8 августа. 10 часов утра.
Это было вчера. Гудок протяжный, протяжный. Срываюсь со стула: пришел «Колпашевец» и привез почту. Бегу на пристань. Там уже толпа. Пароход еще не пристал, медленно подплывает. Вглядываюсь в чужих людей, стоящих на палубе, на мостике. Ищу. Хотя нет, не может быть… А вдруг…
Вот причалил пароход. Повалила толпа на берег. Все чужие… Кого-то нет, кого надо. Кого же? Ведь я никого не жду… Да, да, никого и не должно быть. Вот носильщик, согнувшись под тяжестью, тащит на спине огромный кожаный тюк с почтой. Жадно гляжу на него. Там внутри лежит радость, луч света. А может, нет письма? Нет, есть; оно там, оно одно там, а все остальное пустота; оно в середине, а кругом пустота; оно в сердце… А вдруг нет?