Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Илья! Хочешь поиграем?! В переводы? Хочешь?
Но сначала, чтобы хоть слово произнести, не задохнувшись, пришлось вдернуть — нет, осторожно повернуть и вдеть — чтоб не изгадить майку окончательно — самую главную, головную, часть себя, слова произносящую, в вагон.
Влахернский тоже сию же секунду охотно вынырнул — как будто она его вытащила на свет из какой-то бочки, где он солился как большая головастая рыба.
— Хочу! А как?
— Сейчас я принесу блокнот! — едва выговорила, воодушевившись идеей уже и сама, Елена и помчалась к рюкзаку.
Всё вокруг пахло сеном. В глазах все еще с грохотом неслась навстречу ночь. Елена распахнула дверь в горящий сарай, то есть в купе первого класса, где, вопреки и без того уже давно просроченной пелгжимке, сидя, мягко привалившись друг к дружке, дремали Ольга с Марьяной, — и тут же столкнулась с вызывающим, разоблачающим, порицающим, презирающим взглядом что-то давно не маячившего в коридоре Воздвиженского.
Рука, а минуту спустя — и вторая — провалились в штрудель одежды и ее доли палаточной расчлененки, в недра рюкзака (неприличного по звучанию цвета хаки), встречаясь и здороваясь по дороге, в жаркой темноте, со множеством неопознанных, мелких, зайцем катающихся по Польше гномов-предметов, призвание которых оставалось неизвестным для нее же самой, — и в этом сквозном бурении рюкзачного экватора только удивлялась, нафига ж я это всё с собой… в точности так, как удивлялась и всякий раз, когда вот так вот за какой-нибудь мелочью в рюкзак влезала, а особенно, особенно, изумление и раздражение нападало, когда этот набитый, туристический курдюк (в котором, казалось, по размерам, и сама могла бы — с некоторым усилием, конечно — но, все-таки, поместиться и жить), взваливала на плечи, — хотя нужно-то всего-ничего… вот эту вот одну зачитанную до заусенцев на углах тонких страниц, крошечную брюссельскую книжечку в мягкой пластиковой синей обложке, ничего кроме не нужно, право слово… вот бы всё другое немедленно же и бросить, и за счет выброшенного балласта в секунду долететь, до Цветного, налегке… — в отчаянии заговаривала Елена — как саму себя, так и густое населеньице рюкзака, кратко выжав, с неожиданного конца, зубной тюбик пасты, уютно прикорнувший в кроссовке, где-то в рюкзачном мезозое; встретила даже зачем-то прихваченные, скомканные, и на ощупь по степени скомканности опознанные, Ольгой подсунутые, графические загадки Золы — но только не искомый блокнот с немецкими стихами; аж вспотев от поисков, выдернулась, взяла рюкзак под уздцы, поддернула подпруги, и сердито и молча села у окна, с укором уставившись на этого строптивого ишака, растерявшего по дороге весь ценный товар, и гипнотизируя его, чтобы он вспомнил и сказал, где именно взбрыкнул.
Воздвиженский с неодобрением следил за ее телодвижениями, в меру выпучив глаза — но к чему придраться не нашел.
— Ах, ну конечно! — она рванула и накренила рюкзак за ремешок бокового кармашка, карманища, карманидзе. — Конечно здесь! — вспомнив, что всунула блокнот в крошечную лиловую ченстоховскую паломническую сумочку с иконной восьмеркой — вместе с последними польскими нумизматическими фантиками и заверенной ксерокопией их списка: сумочка была из-за рюкзачной щеки добыта, и с гордым, более чем загадочным видом вынесена в коридор мимо баррикад колен Воздвиженского.
Блокнот, помимо кумулятивного эффекта блаженства крестовых походов за алеманнскими стишками в Иностранку, как только Елена (уже на подлете к Влахернскому, увлеченно вытаптывавшему зачем-то рядом с вагонным окном пол, — как будто надеялся унять, наконец, его шаткость) вскрыла молнию сумки, обрадовал руку еще и легендарной трещиной, ледовитым разломом в прозрачной пластиковой заставке на титульной обложке; вместо серпасто-молоткастого исходника (других блокнотов в военторге на Соколе не нашлось) — сразу же выпотрошенного и, после дезинфекции крестным знамением, выброшенного клочками на улице в мусорку — под прозрачным ламинатом уже месяца два как красовалось не пустое бордовое место, а маленькая черепашка, нарисованная для Елены смешным старичком Дэви Тушински — той самой тончайшей гелиевой ручкой, коей он отверзал консонансные очи С, л, м, н-у и Д, в, д-у на своих сумасшедших миниатюрах.
«Ох, я все-таки прирожденный мастер случайных встреч… — улыбаясь и привычно гладя пальцами выщерблину на ламинате блокнота (косую, молниеобразную плату за смену брэнда) подумала про себя Елена. — Как же мы все-таки тогда с Аней влипли…» — и в секунду же вспомнила (как вспоминала каждый раз, дотрагиваясь теперь до этого блокнота) Пушкинский музей, июньскую пустошь, благословенное дневное безлюдие будней жары, горячую пыль на Волхонке. Перед ее отъездом в Ригу ей позвонила Аня, и как бы во искупление того, что за все лето они больше не увидятся, пригласила пошляться вместе по центру:
— Знаешь, я очень хочу сходить на одну выставку… должна тебя предупредить, подруга: я ничего не знаю о художнике — знаю только его фамилию… И его фамилия мне почему-то понравилась, — по-деловому сказала Аня.
— Так, этот поворот мыслей мне уже нравится — пойдем скорее. А как фамилия-то? Рабинович, надеюсь?
— Почти, угадала: Туши́нский. Я, видишь ли, решила, что раз он Туши́нский, значит он из моей епархии — из Тушино. Шучу. Мне почему-то охота сходить. Не могу объяснить, почему. Миниатюрист какой-то. Если ты не против…? Заранее извиняюсь, если окажется лабуда…
И лабуда оказалась такого рода, — что они, завороженные, простаивали у каждого рисунка по полчаса, проворачивая головы как на шарнирах вслед за круговыми росписями — жалея, что не прихватили с собой микроскопа, жалея, что не знают иврита, жалея, что выставка скоро закрывается, жалея — да много о чем еще жалея. На выставке висело почти псалмопевческое посвящение — все свои самые красивые миниатюры художник внутренне дарил своему маленькому брату Монеку, сожженному в Освенциме цадику, и всем остальным убитым фашистами членам семьи, у которых отобрали жизнь — которую ему, Дэви Тушинскому, пришлось проживать за них за всех.
Визитеров на выставке в тот день, кроме Елены и Ани, не было ну просто ни души; зато на многоочитих миниатюрах душ жило столько, что пестрело в глазах, словно от звездного неба; и только когда они добрели уже, наконец, до тупика зала и собирались пробежать всё еще разок, появилась пожилая пара посетителей: он — невысокий, с большой залысиной в седых волосах, чуть напоминающий красивого кавказского горного тура комплексом лба и носа, а также своей чуть раздвоенной, кудрявистой, миниатюрной, как будто рисованной, загнутой бородкой, — и она — старенькая, яркая, фигуристая, моложавая, всплескивающая, страстная (видимо — гид: то и дело наклоняющаяся к маленькому уху спутника и что-то терпеливо поясняющая). Когда эти вновь прибывшие посетители, мельком осмотрев начало выставки, поравнялись с Аней и Еленой, дама, извинившись, спросила, не говорят ли они по-английски. Аня предложила хох-дойч — и дама радостно зажурчала (причем Аня потом клялась всеми известными ей клятвами лингвиста, что сразу же распознала в ее потоке речи малоприметные — мелодраматические, скорей, чем грамматические — ошибки йидиша — помимо приметных и невооруженным ухом английских полу-фраз и — уж против всяких правил — французских междометий).
— Ну как выставка? Стоит посмотреть? Или… — живо интересовалась дама, перехватив мягкую вишневую расшитую сумочку с таким выражением худощавой голубоватой руки, что было ясно, что немедленно же уйдет, если Аня или Елена дадут негативный ответ.
— Нет, что вы, посмотрите поподробнее, не пожалеете! — торопилась убедить пришлых иностранцев Анюта. — Вам понравится!
А Елена, разумеется, тут же встряла и заметила, что понравится-то понравится — но не всё:
— Мы вот как раз обсуждали с подругой: местами он выглядит чересчур шагалисто, что ли, — и — тогда — как-то не очень… А там, где самобытен — волшебство.
Дама со старичком переглянулись и почему-то довольно захихикали:
— А? Да? А вы не будете так любезны пройтись с нами по залу и показать, что вам понравилось, а что не понравилось? У вас найдется для нас немножечко времени?
— Запросто! Пойдемте я вам покажу! — без запинки поволокла их Елена к отбракованному ее вкусом городскому виду, к эквилибристски танцевавшим на голове друг у друга домикам.
И даже стеснительная обычно Аня (расхрабрившаяся из-за тронувшей ее добропорядочное сердце ролевой игры: растерявшаяся старушка-гид милого беспомощного низенького старикана-иностранца, который ничего не петрит в искусстве и хочет, чтобы они, искушенные московские любительницы, ему хоть что-нибудь объяснили) — с удовольствием водила зарубежных пенсионеров по залу и подробно, ни в чем себе не отказывая, разносила в пух и прах псевдошагаловские позы отдельных уездных героев, и безудержно восторгалась всем остальным.