Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борясь с идиотской сорняковой мыслью: «А считается ли исповедь действительной, если ксёндз чего-то недопонял?», и перемешивая этот сорняк нехитрой десертной ложечкой: «Да мне здесь лет пятьсот подряд пришлось бы с ним проговорить, чтобы объяснить ему все, что за последние пару лет в моей жизни произошло!», крайне недовольная собой, вышагивала под вяло метущими циановый раскаленный воздух вайями, а потом, наконец, на десятом кругу, разом очнулась и разоралась на себя: «Да прав он — в конце-то концов! Прав этот забавный старенький ксёндз: дело ведь всё — ровно в том старомодном русском словце, которое он так забавно старательно выговаривал! Какая разница — произошло или нет что-то в материальном преломлении?! Какая разница! О чем я вообще?! Что я там несла вообще?! Что за ханжество: «Не знаю, как помочь?!» Сначала всадить в человека нож — а потом ныть «не знаю, как помочь»! Никому не могу помочь. Могла бы, могла бы помочь ему — но как другу. А не в таком идиотском качестве, как сейчас. Испортила все сама. И прав ксёндз — сказано же ведь в Евангелии: даже посмотревший без целомудрия — уже совершил грех в сердце своем. Посмотревший! А не то что целовавшаяся с этим несчастным по всем окружным заповедным паркам — а потом вдруг бросившая. Всё испортила сама. Могла помочь. Могла. Но сила для помощи была бы, если бы я не прикоснулась к нему, не повелась на эту глупую секулярную игру… Вон, ходит, теперь — смазливый инвалид первой любви. Что мне с этим со всем теперь делать…»
И когда она дошла уже примерно до афонского градуса самобичевания, во двор ворвалась взбудораженная Лаугард, оглянулась назад, как будто опрометью от кого-то уносила ноги, и зайцем подскакала к ней:
— Леночка! Саша-то наш! Саша-то! — быстро уводя ее в гостевые покои, и оглядываясь, не идут ли остальные, жарко рапортовала Лаугард, спеша разрекламировать действие драмы пока не появился хор. И, едва они оказались в своей комнате, разразилась: — Ты не поверишь! Как только ты ушла, Воздвиженский зашел по дороге в церковный киоск — и купил себе крест! Здоровенный! Во такой! — Лаугард с горящими глазами обеими руками распахнула двухметровые объятья, показывая масштабы креста. — И прям сверху на джинсовку надел!
— Ну уж не «воо такой» наверное? — на всякий случай настороженно переспросила Елена.
— Ну хорошо! Во! Во такой! Честное слово! — и Лаугард резко сузила размах крыл до стрижиного размера. — Огроменный! Ща увидишь! Только почему-то ко-жа-ный! — последнее слово Лаугард произнесла с вегетарианским остракизмом и какими-то чуть брезгливыми звуковыми пеньками между слогами, и скрипуче зарыла интонацию. А потом опять с восторгом выпалила: — И со всеми… Слышь?! Слышь?! — принялась она опять с силой дергать Елену за локоть, не удовольствуясь уже произведенным эффектом. — Слышь?! Со всеми! Саша со всеми вместе там становился на колени! Когда поднимались на здешнюю «Голгофу» — со всеми вместе полз на коленях и целовал каждую ступеньку! — А?! Как тебе?! — и уже тоном ремарки, как будто это сообщал уже совершенно другой, посторонний, человек, страстно не вовлеченный в происходящее, опять чуть скрипучим голосом пояснила: — Там у них в ступеньки частички инкрустированы, привезенные со Святой Земли, из Иерусалима! — и тут же суеверно перекрестилась.
Вышли обратно во двор.
Воздвиженский сутуло и расслабленно стекал по лавочке, со стеариновой точностью повторяя спиной и руками ее изгибы, на самом солнцепеке. Был он уже в светло-серой маечке: и без куртки, и без креста.
Рядом с ним Марьяна, со средневековой грацией, нагнувшись, и чуть приподняв на лодыжке длиннющую, почти до пола, хлопчатую юбку вразлет (которую она, исходя из представлений о православной, видимо, униформе надела для похода) — изящно расчесывала укушенное, то ли даже ужаленное место на ноге, с чуть сморщившемся личиком. И с расстояния пятидесяти шагов, откуда композиция картины, центровка и направления стрел касательных абрисов казались столь четко выпечатанными по мерклому золоту зыбкого жара, было очевидно, что грация невиннейше адресована именно развалившемуся на лавочке смазливому остолопу.
Увидев, что Ольга, полная энтузиазма, рванула вперед, Елена с ужасом, увы, слишком поздно разгадав ее намерение, с громким шепотом: «Не вздумай! Отстань от него!» попыталась ее остановить — но та уже подскочила к Воздвиженскому, и нахально потребовала:
— Саш! Объяви Лене крест!
— Что значит — «объяви»? — спокойно передразнил ее Воздвиженский. — Это ж не игрушка. Я уже в рюкзак его положил! — подмял по кругу пухлые губы, как будто поудобнее их укладывая греться на солнце; да и закрыл глаза.
— Лена! Как ты себя чувствуешь? Как жаль, что тебя не было! Так зыкинско было! Констанциуш такая лапочка! Так за тебя волновался! Тебе лучше? — Марьяна, выпрямившись, простодушно-встревоженно хлопала чудесными, ненакрашенными, быстрыми, с щепоткой специй, ресницами.
— Лучше, лучше, гораздо лучше… А где Влахернский? — Елена легонько пнула коленом по колену сидящую статую Воздвиженского.
— Что я его, сторожу что ли? — не открывая глаз, промурмумал тот, чуть подергивая носом.
Марьяна с Ольгой ушли переодеваться.
Прогулявшись под колоннадой, Елена мельком, с плеча, обернулась пару раз на Воздвиженского: «Удивительно. Не вяжется ко мне. Да и не смотрит в мою сторону даже. Чудо!»
Влахернский же, тем временем действительно куда-то запропастился.
Приклеивает обратно бороду, — решила Елена еще минут через пятнадцать. Вырисовала еще пару зигзагов по жаркому батику двора. Посидела в блаженном, углем наштрихованном теньке на ступеньках — возле их с Циприаном арт-санктуария. Зашла в храм.
Влахенский ни из каких пещер на свет все так и не появлялся.
Догадываясь, — и по собственнолично виденному бодрому началу их прогулки, и по рассказу Ольги Лаугард о продолжении, — что ранимый Влахернский (в отличие от самой Ольги, которой любой коллективизм был в кайф, и которая любые неурядицы в жизни воспринимала как более или менее красочные приключения) должен быть сейчас не в лучшем виде, и, боясь, что сейчас он там на весь день заляжет где-нибудь, на нарах, в депрессии, Елена вернулась во двор, ускорила шаг и дошла до дальнего края — ко входу в паломнический приют. В который до этого, за все дни в монастыре, она ни разу даже так и не заходила.
Никакого ожидаемого ею бомжового амбре не было. Нары стояли даже в один этаж. А не в два, как ей почему-то воображалось. Мягче, гораздо мягче, на вид, чем те, что им достались в краковской семинарии, были и шерстяные одеяла. Да и на ощупь тоже.
Илья обнаружился сразу. Илья спал. Илья ее приземления рядом, на соседнюю койку, абсолютно не слышал. И по его напряженно молчащей спине было абсолютно ясно, что сна ни в одном глазу не будет еще как минимум пару дней. На самом деле.
Елена забралась с ногами и уселась к стенке поверх чьего-то шерстяного покрывала в привычную позу эмбриона, как будто бы собиралась почитать книжку. И легонько кашлянула. Влахернский не шевелился.
— Илюш… — осторожно начала она, как будто разговаривая с деловито пробегавшей вприпрыжку по нарам блохой. Коюю она дорисовала по древним паломническим рассказам. Нет, здесь было стерильно. — Расскажи, как вы сходили?
Кожей чувствуя его муторное раздражение, и от ее прихода, и от допроса, и приветствуя это раздражение как родственное, она, тем не менее, — вот именно из-за этой родственности, и из-за того, что и сама на запределе чувствительности едва выживала, когда внешний лад катастрофически не совпадал с ладом внутренним, а уж тем более в той среде, где запереть эмоции не было шанса — а все-таки чувствовала себя куда крепче его — сочла, что оставить его валяться здесь — еще кошмарнее, чем проявить бесцеремонность.
— Это — ужасно, — наконец, отозвался, не шевелясь, Влахернский. И опять заглох — явно будучи уверенным, что и после этого огрызка реплики вполне можно закосить под спящего.
— Слушай, дружище, ты же ведь понимаешь, что любые внешние выражения веры — это же — как мимика, как улыбка. Улыбка же у всех разная. Ничего тут страшного нет.
— Нет, ну ты скажи вот мне: ну почему я должен по команде на коленях ползать? Кому вот нужны эти коллективные, массовые, заползы на коленях с поцелуями ступенек?! — затараторил он, вдруг яростным движением перевернувшись на спину, с дрожащими губами. — Скажи мне вот — зачем? Нет, я… пойми меня правильно… я верю и знаю, что прикоснувшийся с верой к ризе Господней исцелится, и я прекрасно понимаю, что понятие «ризы Господней» у всех разное — это — по вере, и понятие ризы можно распространить до бесконечности. В том числе даже и на Иерусалимские камни. Но к чему эта массовость, эта почти физкультурность?! Если сказано прямым текстом: «Поклоняйтесь не здесь и не там — а в духе и истине, — таких поклонников ищет себе Господь!» Господу не это от меня нужно — а я из вежливости, боясь оскорбить их чувства, повторяю! Вот именно! «Мимика разная!» Как можно всем вдруг приказать улыбаться одной и той же улыбкой, и в ту же минуту, и в том же месте?!