Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Во́йна! — поджав исполинский подбородок, повторил ксёндз, тяжело сложив руки на груди крестом и с какой-то параноидальной пристальностью наблюдая за малейшими их реакциями с высоты своего роста, с башни маяка.
По радио замелькала нарезка: на русском, из советского диктора, зачитывавшего обращение ГКЧП: «Над нашей великой родиной нависла огромная, смертельная…», — диктор тяжко сглотнул слюну на меже фразы.
— Зависла большая такая, огромная ж… — мрачно докончил мысль диктора Влахернский, нервно хохотнув.
— Ну подожди, Илья, давай послушаем! — схватилась за него обеими руками и затрясла Лаугард, не известно еще какого конструктива ждущая от новостей.
Удивительней всего было то, что польские радиожурналисты даже и не пытались переводить запускаемую в эфир кусками гэкачепэшную блевотину: для поляков более чем достаточно, видать, было знакомых до боли интонаций, стилька, тембрика, запева: «Насаждается злобное глумление над всеми институтами государства (опять тяжкое сглатывание слюны: диктору показали лимон)… Воспользовавшись предоставленными свободами, возникли экстремистские силы… (сглатывает: лимон показали, но съесть не дали)… Создавая обстановку морально-политического террора… Из-за них потеряли покой и радость жизни десятки миллионов советских людей… Каждый гражданин чувствует растущую неуверенность в завтрашнем дне…»
— Вот бляди, а… Мало крови пролили еще… — не выдержала «потери покоя и радости» Елена, забыв и про торчавшего рядом ксёндза, и про языковую прозрачность.
— Так, Лену в посольство мы с собой не берем! — по-деловому, предприимчиво, откомментировала Ольга. — А то нам не документ проездной, а дулю с маком… — и тут же чуть отойдя от ксёндза, аккуратно добавила: — А вообще, надо ли нам туда идти, в посольство-то? А? Может, он прав? — покосилась Ольга на великана. — Может, остаться надо? А? Как вы считаете?
— Ну, переждать какое-то время было бы в этой ситуации разумно, — неожиданно поддержал ее Воздвиженский.
— Да вы что, рехнулись? Немедленно надо ехать! — встрепенулась Елена, в ужасе думая уже только об одном: что может произойти с Евгением из-за введения чрезвычайного положения. — Кто знает, что случится завтра? Может, эти козлы вообще границу закроют и мы не сможем въехать!
— Хорошо, Леночка. Успокойся. Мы пойдем сходим, сейчас, прямо к открытию, в посольство, узнаем что и как. Но ты, пожалуйста, не ходи с нами. Не нужно осложнять ситуацию. А то ты еще начнешь с ними там… дискутировать… — вежливо отваживала ее Ольга.
— Ой, конечно, ехать скорее — к маме… — подхныкивала Марьяна.
Собственно, Елене на посольство было уже наплевать — нужен был в эту минуту только телефон: с грозным ксёндзом даже и заикнуться про «позвонить в Москву», разумеется, не решилась — и, пряча глаза от выскальзывающей откуда ни возьмись сталинской высотки, понеслась к ближайшему международному переговорному пункту. Обнаружила, что ченстоховскую телефонную карточку умудрилась где-то из кармана выронить. На последние деньги заказала разговор. Упаковала себя внутрь до удивления знакомой (по рамам и перемычкам, исчириканным шариковой бессмысленной ручкой, с матерными зазубринами) кабинки и набрала Крутакову на Цветной. Никто не отвечал. Еще дважды набрала. Еще раз. Еще раз. И ждала мучительно долго. Тут же, плюнув на политесы, позвонила ему домой — родителям — одна ведь только фраза нужна — наплевать, если его самого не услышу — лишь бы услышать обыденное: «Евгения нет дома» — понять, что за ним не пришли, не арестовали — мало ли что еще, в ее бешено разыгравшемся воображении, произойти могло. Но и дома у Крутакова никто не отвечал.
Набрала матери — не отвечает. На даче ведь сейчас, наверняка, нервничает.
У Темплерова был беспробудно занят телефон. Ему, верзусом интеркалярисом, набирала между всеми остальными звонками. Занято, занято, занято, опять занято. Так, что Елена уже подумала: не отрубили ли эти скоты ему линию сразу же? Чтобы до него не могли дозвониться западные корреспонденты?
Набрала Ане — никого.
Кто, кто еще может быть сейчас в Москве?
У Дьюрьки телефонная линия хрюкнула, звякнула и разродилась моложавым, звенящим голосом Дьюрькиной матери:
— Алё?
— Здравствуйте, это я, Лена. Я из Варшавы звоню, пожалуйста, скажите в двух словах, что там у вас происходит? Что на улицах? Вы были в центре? Кто-то вышел? Дьюрька где? Как мне с ним связаться?
— Лена, о чем ты говоришь? — четко, чеканно, с неестественной разборчивой расстановкой, как будто вдруг вытянувшись перед телефоном навытяжку, произнесла Дьюрькина мать. — Неужели ты не понимаешь, что мы с Дьюрькой ко всем этим событиям не имеет ни-ка-кого отношения? Дьюрьки нет дома. Он с университетом на картошке. И не надо, пожалуйста…
Елена в ярости хлопнула трубку.
Неутоленная нежность к Евгению сменилась ежесекундным за него страхом, уже не выходившим из солнечного сплетения — страхом смурным, косившим с ног, выворачивавшим всю ее наизнанку, ломавшим спину и схватывавшим, сводившим руки судорогами. Не позволявшим уже видеть, замечать вокруг ничего. Ни города, ни мира.
Когда она спустилась в крипту костела, Ольга и Воздвиженский, как с поля боя вернувшиеся, уже расселись в стекающих позах у стен, верхом на партах. Тем не менее, Ольга, завидев ее, тут же вскочила:
— Ты бы видела эту рожу! — рапортовала она с обычной драматической пантомимой, захлебываясь от впечатлений. — Нас принял посол, неожиданно, представляешь! Ну, там у него вся символика за спиной, как ты догадываешься. Входим — а он, такой, нам говорит: «А у нас теперь — товарищ Янаев!» И улыбается — ты бы видела, с какой подобострастной улыбочкой он «товарищ Янаев» произнес! Прям чуть не облизал заочно в воздухе этого Янаева, привстал и чуть честь не отдал! Но бумажку выписал — на вон, посмотри…
— Э! Э! Не давай ей ничего! — с небывалой резвостью вдруг соскользнул с парты и шагнул к Ольге Воздвиженский. — Дайте мне вообще всё сюда, сумасшедшие. Я сам документы носить буду!
В Ольге, тем временем, как будто кончился завод: она мельком взглянула на спавшую в углу, на дальних партах, младенческим сном Марьяну и схватилась за лоб:
— Что-то мне… нехорошо как-то после всего этого… какой-то это кошмар… отдохну-ка, пожалуй, я лягу тоже немножко… — произнесла она с таким выражением лица, как будто надеялась, что когда проснется, наваждение уже само собой сгинет. — Поезд до Бреста еще через несколько часов. Мы узнали… Посплю-ка… — И уютно насобирав с парт всехошнюю одежду, взобралась на три сдвинутые парты, подгребла модные лоскутья под себя, устроилась кренделем, и тут же тоненько захрапела.
В храмовом саду (всё бузина, да хромая рябина, да снежная ягода) присел на солнцепеке, прямо на пыльную плиту, Влахернский, исхитрившийся тем временем стырить у Елены из кармашка рюкзака блокнот, и тихо наматывал рифмы на бритый ус: то и дело, в изнеможении от стихов, не убирая блокнота и не меняя положения тела, он зажмуривал глаза и явно что-то крайне важное считывал в образовавшемся между веками и небом золотом пространстве. По правую сторону от него, там где неправильным, сдвоенным уголком кончалась густо обжитая цепким бордовым плющом стена, в двух метрах чуть виднелось над травой чье-то осыпавшееся надгробье — плоское, ужасно похожее на обшмарганную, оббитую крышку большого серого пыльного чемодана с пожитками, который кто-то в спешке, при бегстве, запаковал, и начал было зарывать в землю, да потом плюнул, махнул рукой, да так и оставил, унеся ноги.
— Кажется, он удивился, что мы так рвемся назад, — не поднимая глаз, пробурчал Влахернский, почувствовав на лбу тень. — Ну что, будем играть дальше?
— Ох нет, Илья, извини… невмоготу…
— Есть хочется. А денег ни у кого уже нету. Давай уж стихи переводить лучше, чтоб голод убить, — смиренно улыбнулся себе под нос, заваливаясь назад, на шпатлёванные трещины с плющом-скалолазом, Влахернский.
Елена вошла обратно в крипту:
— Воздвиженский, у тебя остались хоть какие-нибудь деньги? Давай с тобой скинемся и пойдем купим для всех еды. У меня уже только мелочь — вон, сдача из переговорного пункта…
Сгребли по сусекам все большие только по нулям фантики, сложили в одну разноцветную кучу на парту — и всей кучи им хватило на один единственный батон хлеба, в ближайшей к костелу булочной; коричневатый кашалот батона с крупными ноздрями лежал в смешном пластиковом, запаянном со всех сторон, облегающем пакете с дырочками, из которых сыпалась на одежду, как в сеялку, смешная, маркая, пахучая ржаная мука.
Ольга и Марьяна дрыхли. Воздвиженский тем временем, спокойно, мало чем отличаясь по температуре настроения от обыденных дней, обстоятельно развернул кипятильничек, размотал провод, удобно пристроился к розетке в стене, со своей кружечкой, и уютно заклял кипятиться воду.